Выбрать главу
12

И вот я в Озерах, в доме Мизгунчиковой, у которой, как сказал мне Мильгунов, когда-то квартировала Катя Миланова, «комендантша» — так звали ее тут, в этом поселке с пыльной, немощеной улицей, с плетнями перед избами, крытыми где железом и шифером, а где и соломой с мшистой прозеленью.

Тут я должен сказать, почему заинтересовался Милановой. Беспредельна фантазия человеческая, чего только иной раз не представишь себе, даже чужую жизнь, в самые ее сокровенные минуты, — увидишь все, как наяву, да еще ярче, красивее, потому что сам хочешь, чтоб так было, хоть на самом-то деле и угрюм бывает человек, и беспомощен, озабоченно спешит он к своему счастью, не зная порой, что оно давно с ним — его счастье.

Вот и представил я, что после боя в Дебреве Катя попала в плен, привели ее в лагерь, откуда она бежала с Мильгуновым и, оставшись потом одна, скрывалась в лесу, пока снова не схватили ее. Назвалась она из осторожности Милановой.

Катя хорошо разговаривала по-немецки, и могло случиться, что немцы предложили ей быть переводчицей. Она согласилась, чтобы при первой возможности уйти к своим.

Так думал я, когда ехал в Озеры к Мизгунчиковой. Не мог я смириться, что Кати нет.

Дом Мизгунчиковой — большой, с прирубком, в углу горела лампада, озарявшая потемневшие лики угодников в золоченых, будто огненных, ризах: ладанной смолкой тут пахло, пряными травами: пучки трав висели на стенах.

День еще не погас, а в избе сумрачно, хочется спать, тело словно вянет в этом дурмане.

Мизгунчикова встретила меня с ласковым словом и, узнав, млея от любопытства, что я о Милановой справляюсь, закрыла дверь на затворку и окошки занавесила.

— Милочек, сынок ты мой ясненький, ой, голубь, жила тутотко, в этих стенах, безбожная, что и рок ей вышел. Все он, господь бог, видит, да долго терпит. Не избегнешь за грех свой. Послушай меня, старую, каленую. Не гневись, что не по-вашему говорю. Отступились от божеского — по своей правде хотят жить, зато и ссоры и брань-галда на белом свете. Куда человеку от страшного суда деться? Да, знать, заслужил… А про Катьку что, или слух какой прошел? — шепотом спросила она и куда-то мимо меня скользнула взглядом своих круглых, с желтизной глаз на сером обмякшем лице.

Выждав, перекрестилась торопливо.

— Молчу, молчу! Ай, янтарь ты мой, душа ясная, уж как было, все доподлинно расскажу. Люди на меня и навет всякий пущают: перед супостатом, мол, угодничала, зато и не теснили меня. Не теснили меня — что Катька тут жила, — служила она у них в комендатуре.

Сперва у меня офицер один квартировал, а уж после него она ту половину снимала. Тихая такая была, иной раз словно и нет ее в избе. Сама и за водой бегала, и дрова со мной пилила. А понесчастило — захворала я, всю поясницу разломило, — она и печь затопляла, хоть не из деревенских была. Лекарство какое-то достала — во внутрь и для растирания.

Привыкла я к ней. Признаться, и страшно без нее было, когда с комендантом она по делам уезжала. Два раза стучал кто-то, и один раз Катьку спрашивали русские, а уж наши или из полицаев какие, не знаю.

Комендант к ней расположение имел, сох по ее красоте. Завлекательная была девка. Россиянкой он ее называл — не просто русской, значит, а россиянкой.

Сам молодой еще, высокий, лицо бледное-бледное, бельмы даже какие-то без цвету — водянистые, и волос жидкий, на пробор наглажен. Всегда-то выбрит, все чистое на нем. Трубку курил, пахло от его табака таким духом заморским, что и теперь, как сунусь в сундук, зазвенит чего-то в ушах. Сдается мне, что воздух тот, запах заморский, и на самом деле не выветрился еще — по щелкам таится.

Золото копил, собирал, даже в нижнее белье драгоценности прятал.

Дал мне денщик рубашки его постирать. Одну выстирала. Выжимаю, что-то под палец попало — зашитое что-то в кармане. Пощупала, на зуб нитку взяла, перекусила и вынаю… Что, янтарь ты мой, думаешь, я вынаю?.. Серьги чистого брильянта — в руках моих так и горят. Бог ты мой, голову он мне отвернет.

Катька дома была. Я — к ней. Взяла она эти серьги и говорит: «Зашей их… Случится, Матрена Ивановна, — говорит, — отдаст все свое золото за глоток нашей воды».

Что правда, то правда.

«Или, — сказала еще, — за сухарь какой, за час жизни все и отдаст».

А чего за жизнь не отдашь?

«И рад будет, — добавила, — что часок какой дали пожить, подышать, насладиться вольным воздухом, которым вот дышим и не замечаем, что дышим».

Вот как отповедала! За дверь я глянула: не слышал ли кто?

«Ты, — говорю ей, — при ком другом так не скажи. Люди всякие есть. Теперь человека не узнаешь. Скажешь, а он донесет, приврет для похвалы, чего и не говорила. Тебе петля, а ему чай с сахаром».