Выбрать главу

— А я думал, ты в Москве давно. Садись. У нас тут живо закукуешь. Это еще дороги не развезло. А развезет, машины станут, и хоть прописывайся среди нас…

Я достал Катину карточку. Она глядела с улыбкой на юном лице: нижние веки ее были затенены ресницами, а плавный размах бровей как бы окрылял пленительную красоту ее глаз.

Я протянул карточку Мильгунову. Тут, может, и была решающая минута. Он отложил зубцы, напильники и взял карточку. Я видел, как дрогнула его рука.

— Ты где подобрал этот облик? — спросил он.

— Я любил эту девушку и ищу ее.

— Миланову?

Я опустил голову. К ногам моим упала карточка: Мильгунов бросил ее. Потом в сторожке потемнело на миг: это хозяин встал и вышел.

Что я скажу Евдокии Ивановне? Не буду ничего говорить: зачем огорчать людей?

А ведь какая была минута там, на крыльце в Озерах, когда в случайном слове тети Даши сверкнуло имя — Максимова. Не Катя ли?

И вот явью стали прежние горькие мои догадки: Катя служила в немецкой комендатуре.

Что делать? Все и решилось. Из прошлого не вырвешь проклятые дни. Я достал платок, вытряхнул из него землю, что взял из-под могильного камня в Дебреве, и пошел прочь.

— Постой! — крикнул Мильгунов. Он нагнал меня. — Закурим на дорожку.

Мы сели возле лодки, закурили.

— Не могла она стать такой.

— И я лепешку ту не забыл, помню. Но правду не выколешь. Она нашего человека, партизана убила — Будакова Василия. Сперва ранила, а потом еще пристрелила. При людях было, люди видели.

— Партизан, а что ж он ей ноги целовал, о пощаде просил?

— Бабы наговорят, только слушай — ноги целовал. Грыз он ей ноги и перегрыз бы в такой горячке. Что ему оставалось, когда он уже с колен встать не мог.

Мильгунов бросил окурок и каблуком с хрустом вдавил его в песок.

— А что было слышно о ней? — спросил я.

— Кто ее знает!

— Дочка, говорят, у нее была?

— Не слышал. Вот тут человек один есть. Он при немцах в Озерах служил. Спроси, может, что и скажет. Недалеко. А пока давай ко мне — чаю попьем. Вместе и направимся, коли охота есть. У меня к нему тоже дело.

15

— Этот старшой у меня — Алексей, — сказал Мильгунов, когда вошли мы в его избу. На полу у разостланного брезента с разложенными на нем какими-то гайками и винтами сидел парень.

— Двое их у меня. Один все ломает, а другой ремонтирует, — пояснил Мильгунов. — На этот раз, вижу, до швейной машинки добрались.

Алексей рукой, в которой сжимал отвертку, осторожно отбросил со лба волосы и взглянул на меня ярко-зелеными, как у отца, глазами. Показалось, где-то я видел его — и вспомнил: в автобусе. Тот самый парень, который так честно рассказал про мучавшую его совесть. Вот где и встретились! И он узнал меня, быстро поднялся, чего-то смутился. Поставил табуретку передо мной.

Мильгунов вышел в сенцы щепать лучину для самовара, было слышно, как трещало сухое дерево.

— Как доехали тогда? — спросил меня Алексей. — А я раньше вышел — у базы. На попутной оттуда к нам быстрей… Помните, рассказывал я? Вы уж отцу не говорите, — добавил он шепотом. — Переживать будет.

Я видел, как тяжело ему было просить об этом, и сжал его руку.

Он улыбнулся, но тотчас какая-то мысль спугнула его улыбку.

— Про себя я тогда рассказал, про свою совесть. А каково ему, Павлу Ивановичу? Не про обиду говорю, нет. Я радость его за добро, какое он сделал, тем случаем-то убил.

Вошел Мильгунов с лучиной, с самоваром, с трубою, которую он держал за дужку мизинцем.

— Дела свои, Алексей, бросай, и — на переправу — командовать.

— Я надолго не могу: вечером у меня ездка в район.

— Вечером и поедешь. А мы с товарищем скоро. Там в чугунке у меня рыба — пообедаешь. Хлеба только возьми.

Алексей накинул на плечи ватник, сунул краюшку хлеба под мышку, свободной рукой снял ружье со стены — ватник сполз и повис на одном плече. Когда он вышел, я сказал:

— Хороший сын у тебя, Мильгунов.

— Теперь всякая возможность есть стать хорошим.

Мильгунов разжег лучину в самоваре, углей насыпал и поставил трубу. Потом со вздохом опустился на колени и стал дуть снизу в поддувало.

— Баба у меня в поле, а этот «паровоз» только под ее руководством пары дает.

Он не заметил, как вошла женщина, разрумянившаяся, в белом, низко повязанном платке; у нее были серые, большие, веселые глаза.

— Так вот иной раз захочешь самоварец поставить, — продолжал Мильгунов, — наползаешься перед ним, что штаны потом на коленках не отстирываются. Баба, конечно, в ревность: перед какой такой, мол, красулей молишься, скоро голыми коленками будешь по всей деревне сверкать.