Женщина сняла платок с головы, повесила его у двери.
— И чего мелешь? Ты, прежде чем самовар разводить, язык, что ли, к табуретке привязал бы, чтоб не мешался.
— А, Сергевна, мое почтение! Затосковал прямо без тебя.
Хозяйка поворошила лучину в самоваре, постучала ножом в поддувальце, дунула раз, и в самоваре вспыхнуло, загудело пламя.
— Не иначе, товарищ, как слово знает, — подмигнув мне, сказал Мильгунов.
— Товарищ, поди, заждался. А толку от тебя… Иди-ка лучше щепы принеси.
После чая и яичницы, которую нам живо спроворила хозяйка, Мильгунов набил кисет махоркой, дал мне свои новые брюки и пиджак, а мою одежду, сырую от дождя, повесил сушить у печки.
Пошли напрямик через лес. За дворами, где между грядами с цветущим, теплой сладостью пахнущим картофелем была проторена стежка, нас встретила девушка. Поздоровалась с нами, глянув на меня черными, как початки камыша, глазами и, чтоб не помять ботву, скользнула рядом, чуть задев меня грудью.
— Видал, какая?.. — сказал Мильгунов. — Бригадир. Звезда-девка! Я тебя с ней, хочешь, познакомлю, и Миланову свою забудешь. Вот и шевелюра у тебя с инейком, а молодой. Девчата таких любят.
Вошли в молодой березняк с мокрыми после дождя листьями. Повсюду зажигались капли — и на листьях, и в траве с синевшими колокольчиками, с пурпуровыми цветами болотной герани: было влажно, тепло, от пригретых стволов вился парок, и в воздухе горьковато пахло березовой корой.
— Человек тот, к которому идем, — Чигирев, полицай бывший, — заговорил Мильгунов. — Потом он, правда, в партизаны ушел. Никто в том отряде не знал, кем он был. Так и воевал. А наши когда пришли, признался, что когда-то немцам служил. Что ж, срок дали. Когда он из заключения вернулся, братнина жена его приютила. Живет пока у нее.
Мильгунов обошел по скошенной траве мочажину, заросшую по краям камышом, с черными, словно бы обуглившимися початками, и, выйдя опять на тропку, продолжал:
— Мне, браток, одна история покою не дает, потому и иду к нему.
Дело-то какое было, в войну еще. Сидел я в секрете с одним товарищем. Весна была, черемухой пахло, воздух — хоть пей. Соловьи поют — друг перед дружкой соперничают. Благодать, кабы не война. А на войне от всей той благодати сердце горем обливалось.
Сумерки были. А какие в мае сумерки? Так только, по времени в сон клонит. Вдруг видим: со стороны Озер красная ракета поднялась, вторая, за ней третья. «Какой-то сигнал, не иначе», — думаю.
Доложили об этом в отряд. Тут же и снялись мы. А через час на это место каратели нагрянули налетом со всех сторон. Пошастали они по пустому месту — назад идут, а мы их у моста и ждем. Тут и гостинцы поставили. Была встречка! После той встречки они на наш лес только из Озер поглядывали.
Кто-то предупредил нас, сигнал подал — те три красные ракеты. Не будь того сигнала, полегли бы мы, конечно, и росла бы из наших костей малина-ягода.
Кто тот человек, который предупредил нас? Командир нашего отряда Жигунов, конечно, знал, кто. Но в то время не все говорилось. Жигунов и комиссар отряда Батраков погибли. Сейчас, как вспомню, что таких людей нет, заненастит у меня на сердце.
Так и осталась вся эта история загадкой. А ведь человек-то был, не сами же ракеты поднялись. И говорят, браток, слух такой прошел, будто сигнал тот девка дала — фамилия ее Максимова, а кто такая, и не знает никто.
Опять из той давности донеслось до меня ее имя. Я уж не знал, что и думать.
— Вот и иду к Чигиреву, — продолжал Мильгунов, — может, что слышал, когда в Озерах прихлебайничал. Это уж, будь уверен, какой они за тот сигнал розыск вели.
Чигирев жил в Дракине — на хуторе среди леса, где было так тихо, что мы слышали, как за плетнями в ульях гудели пчелы.
Перед проулком, затравевшим густой крапивой, одиноко стоял мужчина в накинутом на плечи ватнике, в калошах на босу ногу. Это и был Чигирев.
Мы подошли к нему. Мильгунов посмотрел ему в глаза, но тот не встретил его взгляда — вильнул на дорогу мутными от тоски глазами.
— Мы к тебе, — сказал Мильгунов.
— Милости просим, — проговорил тот и пошел вперед, опустив голову и выставив острые локти.
В избе, где было душно и пахло кислым тестом, он убрал со стола горлач, в котором зло зудели мухи, пригласил нас сесть.
— Кваску не угодно ли?
— Не, избавь, — сказал Мильгунов. — Подыхать буду, Чигирев, а из твоих рук ничего не приму.
Чигирев трясущимися пальцами поднес огонь к погасшей цигарке, и я увидел, как побледнело его лицо.