- А я слышал, что и красавицей была, - заметил дедушка,
- Да, отец говорил, видная была женщина.
Через много лет, когда я стал уже разбираться в поэзии, я не раз вспоминал, с каким пылом, с каким уважением говорил о поэзии и поэте простой фаэтонщик, мошенник и картежник. В душе фаэтонщика Габиба, вся жизнь которого прошла на этих пыльных дорогах, жила некая грустная тайна, тайна эта живет, наверное, в каждом из нас. Иначе откуда столько тоски в мугамах? Откуда безграничная грусть в голосе красавца-певца Хана? Почему моя мама, простая женщина, так печально задумывается, слыша пение? Почему, когда папа, сдержанный, расчетливый человек, читает Коран, лицо у него становится трогательным и беззащитным? И почему дедушка так тяжело задумался, когда слушал печальный мугам, дедушка, умеющий на полном скаку подстрелить двух джейранов? В моей замкнутом маленьком мирке я с особой силой ощущал эту всеобщую грусть, и врожденный мой пессимизм все больше и больше усугублялся. Мама шутила, что меня съедает "мировая скорбь". Я до сих пор не знаю точного смысла этого выражения, но думаю, что дело не только в особенностях моей натуры. Дело в том, что печаль всегда таится в уголке нашего сердца...
В КУРДОБЕ.
СТРАХ ПЕРЕД ЧЕРНЫМ КАМНЕМ
Когда мы подъехали к Курдобе, уже спустились сумерки, тянуло дымком тлеющего в очагах кизяка. В село возвращалось стадо, мычали коровы, телята, лаяли собаки. На равнине, покрытой колючками, паслись расседланные верблюды...
Фаэтон остановился у дома дедушкиного отца, где жил теперь с семьей дядя Айваз. Собаки, захлебываясь лаем, окружили фаэтон, но Алабаш дяди Айваза, узнав дедушку, завилял хвостом, а остальных отогнали подбежавшие мужчины. Бабушка Сакина, бабушка Фатьма и еще какие-то неизвестные мне закутанные до глаз женщины тормошили, целовали меня.
- Ну, Байрам, - сказала бабушка Сакина - какие вести от нашего дорогого Нури?
- Не знаю, мама, - холодно произнес дедушка, не глядя на мать.
Я заметил, что у бабушки Фатьмы сразу потемнело лицо. "А мама твоя тоже ничего не знает?" - шепотом спросила она меня. Я молча покачал головой. Бабушка показалась мне такой несчастной, такой одинокой... И мне тоже стало вдруг одиноко и грустно.
Мы вошли в дом, освещенный висячим фонарем.
- Сними сапоги с дяди Байрама, - сказал дядя Айваз Карадже, который стоял у дверей и пристально смотрел на нас.
Кажется, Караджа даже обрадовался этому приказу, но дедушка не позволил ему снимать сапоги, снял сам и поставил в сторонке. Комната была огромная, как площадь. Посредине огромной грудой громоздились постели, ковры. На полу, покрытом войлоком, разложены были тюфяки и мутаки.
Я поднял голову, взглянул на потолок и съежился от страха.
Потолок и огромные балки, лежавшее на вертикальных опорах, почернели от сажи (может, потому и называют такие дома "черными домами") и были густо перевиты паутиной. Мне вдруг показалось, что там, за этими огромными черными балками, таится что-то страшное.
Когда стали пить чай, дядя Айваз начал рассказывать дедушке о своем верблюде. Верблюд дяди Айваза был знаменитостью, он мог поднимать немыслимое количество груза, и вот уже несколько дней верблюд этот в ярости бродил по степи, никого не подпуская к себе.
- Я в полдень шел с нижнего зимовья, вдруг вижу: стоит возле Ущелья Джиннов и смотрит куда-то. Хотел было назад, а он увидел меня, все, думаю, сейчас набросится и растопчет!...
С прошлого года злобу затаил - я его палкой по коленям огрел, не хотел садиться. Побежал я, верблюд - за мной... Чувствую настигает, а у меня, хорошо, бурка была, я ее и скинул...
- Это ты молодец... - сказал один из стариков. - Сообразил.
- Да... Обернулся я, вижу: бурку мою терзает. Потом бросил ее и за мной! Жизнью твоей клянусь, Байрам, не окажись поблизости хлева моего брата Зульфикара, не спастись мне - едва успел в хлев нырнуть, он доскакал да прямо тут у хлева и свалился... Потом уж ребята окошко заднее разобрали, я и вылез...
- Верблюд, пока не отомстит, обиду свою не забудет, - бабушка Сакина вздохнула.
- Вот, смотри, как устроено, - глубокомысленно заметил старый Мустафаоглы, - чего только джинны с конями ни вытворяют, а к верблюду ни один и близко не подойдет!
- А с конями, значит, мудруют джинны? - спросил дедушка Байрам, пряча в усах усмешку.
- "Бисмиллах" надо говорить, когда их поминаешь! - одернула сына бабушка Сакина.
- Дядиного жеребца каждую ночь гоняют, - огорченно сказал Гаджи. Встану утром, а он весь в кровавом поту и грива в косицы заплетенная...
Дедушка Байрам ничего не сказал, только кашлянул. Я слышал, что старый Мустафаоглы в снежную ночь попал в Ущелье Джиннов на самое их сборище. Мне очень хотелось расспросить старика, как это было, но я не смел выговорить слова "джинн", И не разговоры о джиннах были тому виной, а эти огромные черные балки над головой... Все глубже проваливаясь в свой огромный страх, я то и дело поглядывал на потолок, а люди, кружком сидевшие в полутьме Караджа, от дверей смотревший на нас, и даже дедушка Байрам, как-то уходили, удалялись от меня, превращаясь в нечто нереальное... Я чувствовал огромное, безнадежное одиночество и очень жалел, что уговорил дедушку привезти меня сюда.
За полночь соседи разошлись по домам. Расстелили постели. Меня положили рядом с бабушкой Фатьмой. Свет погас, мы легли. Воцарился бездонный жуткий мрак. И вдруг слезы стали душить меня.
- Что с тобой, детка? - спросила бабушка.
Я продолжал плакать.
- В чем дело? - послышался недовольный голос дедушки, - Чего ты хнычешь?
- Я не хочу... в этом доме... - тихо проговорил я, всхлипывая.
- Почему? - спросил дедушка.
Я продолжал молча плакать.
- Пойди уложи его в шалаше у Ширина, - сказал дедушка.
Мы с бабушкой перебрались в камышовый шалаш. Сквозь маленькое оконце видно было звездное небо, и, глядя на него, я спокойно уснул.
Наутро дедушка Байрам позвал одного из наших родственников.
- Посади этого героя на ишака и отвези домой! - сказал он, кивнув на меня.
Мне было горько, что дедушка говорит обо мне с насмешкой. Он так говорил потому, что я плакал вчера, но ведь я плакал не потому, что трус, а вот почему я плакал, я объяснить не мог.
Первый раз в жизни дедушка рассердился на меня; наш народ не прощает трусости.
* * *
А жизнь шла своим чередом.
Иман-кнши по-прежнему таскал воду в огромном медном кувшине, а в свободное время листал разодранную армянскую книгу, уверенный, что это Коран.
По-прежнему гонялся он за черными курами, не сомневаясь, что черные куры заколдованы веселой тетей Кызбес, а та, завидев Имана-кишв на улице, забегала в первый попавший дом.
Муж ее пекарь Ибрагимхалил разбогател, выстроил красивый двухэтажный дом, перед которым разбит был цветник с розами. Он больше уже не делил чуреки на стенки тендира, этим занимались его работники. Сам же он, аккуратно одетый, сидел за весами и каждый четверг наказывал жене готовить плов с цыплятами.
Сыновья тети Кеклик тоже стали понемногу выбиваться в люди. Старший Алескер начал торговать овощами. Другой, одолжив деньги у моего отца, открыл москательную лавку, а третий стал учеником брадобрея - знаменитого мастера по обрезанию. Сама тетя Кеклик по-прежнему помогала у нас в доме: стегала одеяла, сучила нитки, взбивала шерсть, пекла лаваши...
Папа быстро шел в гору, стремясь стать одним из первых богачей. Он с гордостью рассказывал, как доверяют ему русские и иранские купцы, открывшие ему кредит.