Пушкин, подложив под голову вещмешок, видит уже, наверное, второй сон. Выражение лица его сумрачное, тревожное. Думаю, снятся ему швабра и старшина запасного полка. Григорьич сидит по-стариковски на завалинке, дымит цигаркой, покашливает и думает о чем-то своем, далеком, домашнем.
Генка прячет где-то гранаты и как ни в чем не бывало подсаживается к Григорьичу, просит закурить.
— Что это там за взрывы были? — спрашивает он Григорьича, свертывая цигарку.
— Сопляки какие-нибудь гранаты немецкие нашли и баловались. Мало им, видишь ли, настоящей войны. Вот взорвется в руках — поминай как звали.
— А может, отряд какой прорвался?
Григорьич только рукой махнул: откуда, дескать, ему тут взяться. Потом говорит:
— Если б так, не стали бы одними гранатами швыряться, будто воз их тащили. Мальчишки это. Сопляки.
— А может, то вовсе и не немецкие гранаты? — не сдается Генка.
— Так по звуку ж слышно. Шлепают, как мальца по заднице. У наших звук при взрыве другой, покрепче, пужливее.
Генке крыть нечем. А тут старшина проходит. Солдаты тащат за ним ящик с гранатами. Генка срывается с места, бежит к ним, говорит о чем-то со старшиной, возвращается.
— Правильно, Григорьич. Мальчишки баловались. Сам старшина сказал. И еще сказал, что каша сегодня без масла будет: обоз, что ли, застрял…
— Это плохо. Без масла у каши скус не тот и без пользы — съесть да до ветру сбегать, — вздыхает Григорьич.
Генка, довольный, что хоть таким образом отомстил Григорьичу за «сопляков», затаптывает окурок и… исчезает. Ведь только вот у меня перед глазами сидел и будто сквозь землю провалился.
В село возвращаются жители. Они прятались в оврагах, в землянках, в заброшенных, до войны еще вырытых силосных ямах. В основном это пожилые женщины и старухи. Молодежь, говорят, угнали в Германию. С темными исхудалыми лицами, не совсем еще, видимо, веря в свое освобождение, чутко прислушиваясь к доносящимся издалека взрывам, они в то же время деловито, без ахов и вздохов начинают приводить в порядок полуразрушенное свое хозяйство, варить невесть из чего похлебку, стараясь не глядеть в сторону походной кухни, от которой идет запах уваристой каши.
Генка выныривает откуда-то с двумя здоровенными солеными огурцами в руке. Они по-домашнему пахнут чесноком и укропом. Один огурец Генка сует Григорьичу: «Пушкину оставь», — другой разламывает, протягивает половину мне.
— Во засольчик!
— Выменял?
— Клад нашел. Бочка огурцов, две бочки пшена, куль муки, зерна, наверное, с тонну и, покопаться если, может, что и повкуснее найдется. Идем, поглядишь.
Ну и Леший! Хрустя огурцами, мы проходим метров сто по главной улице, сворачиваем в переулок, еще сворачиваем и оказываемся перед сожженным домом.
— Сюда, — говорит Генка.
Ручаюсь, сотня, тысяча человек прошли бы здесь и не обратили внимания на едва приметный вход в подвал, заваленный землей, жженым кирпичом обвалившейся печной трубы и листами скрюченного обгоревшего железа. Да поистине у Генки был какой-то собачий нюх.
Подвал добротный, каменный: крепкому, видно, хозяину принадлежал. Слабый пучок света выплавил в темноте очертание бочек, кулей, ящиков. Целый продовольственный склад. В такое-то время.
— Слушай, мелькает у меня догадка, — а вдруг это партизанский склад?
— Ха, партизанский! — смеется Генка. — Я уже выспросил. Здесь полицай жил. Самолично дом поджег и удрал с фашистами.
— Точно?
— Чтоб мне провалиться! Кого хочешь спроси.
— Тогда зови старшину. Да пусть фонарик прихватит.
Обычно строгий, сумрачный, старшина расцвел.
— Вот это да! Вот это приварок! — потирает он руки. — Ну, молодцы, ребята! А ну, глянь, что там в мешки завернуто. Может, сало.
Генка, светя фонариком, пролезает в дальний угол подвала, вытягивает сверток, разворачивает.
— Во, гад!
В мешковине два немецких автомата, которыми полицай так и не успел воспользоваться — слишком быстро пришлось сматывать удочки.
— Ладно, — говорит старшина, — оставьте все как есть, потом опись составим и акт, чтобы все честь по чести. — Старшина, к слову сказать, был в этом отношении педантом. — А пока, Морозов, поставь человека у входа, и чтоб ни одна живая душа… Понятно? А я пойду командиру роты доложу.
Я посылаю Генку за Пушкиным. Хватит, выспался, пусть постоит.
Не знаю, что там ему наплел Леший, но только не очень-то поворотливый Пушкин прибегает на этот раз мгновенно, вытягивается, таращит заспанные глаза, уставно докладывает о прибытии.
Видишь? — показываю я Пушкину на вход в подвал. Вижу, товарищ гвардии младший сержант. Чтоб ни одна живая душа… Понятно?