Пушкин недовольно сморщился, отчего продолговатое лицо его стало похоже на сушеную грушу, поджал ноги, потом приоткрыл один глаз и, узнав старшину, икнул с перепугу. Не понимая, в чем же он во сне провинился, Пушкин вскочил на ноги, захлопал подпухшими веками.
— Что это? — просипел старшина, показав на торчавший из-под матраца темный предмет.
Пушкин сонно моргал и молчал.
— Что это, я спрашиваю? — у старшины начали раздуваться ноздри.
Пушкин пожевал губами и, опять-таки ничего не сказав, вытащил предмет, оказавшийся обыкновенной шваброй.
Дело в том, что швабр не хватало, и Пушкину нередко приходилось ждать, пока товарищ по несчастью выдраит свою часть и передаст швабру ему. На этот раз Пушкин решил схитрить и, видимо, еще с утра припрятал швабру. Но не рассчитал.
По горящим глазам старшины Пушкин все понял, быстренько оделся и пошел за ведром.
Не знаю, наедался ли когда Вася в своей Шалакуше — деревеньке между Архангельском и Няндомой, — но здесь он ходил вечно голодным, хотя кормили нас по тем временам вполне сносно. «На гражданке» о таком пайке только мечталось, и мы все тут поздоровели. Пушкин тоже далеко не походил на дистрофика, но, видимо, навязчивая идея налопаться до отвала преследовала его с самого дня рождения.
Пытаясь выгадать что-то для своего желудка, Пушкин простодушно менял первое, скажем, на второе, порцию сахара и компот на утреннюю горбушку хлеба, а горбушку, в свою очередь, на две тарелки борща. Узнай об этом старшина, Пушкину досталось бы на всю катушку, но обмены свои он совершал втихаря, а доносить друг на друга у нас не было принято. Хитрые и предприимчивые ребята пользовались Васиной слабостью, и случалось так, что, совершив за день несколько вариантов обмена, Пушкин за ужином оставался с одним стаканом чая, а потом долго и туго соображал, как же так могло получиться.
Однажды Пушкину выпало дежурить на кухне. Насколько помнится, так крупно ему повезло только раз. Дежурство на кухне считалось особо почетным. Ну, Пушкин и расстарался. Работал он, правда, за двоих, все распоряжения повара выполнял точно и беспрекословно, а когда подошла очередь обеда — тут уж равных ему вообще не нашлось. А ночью Пушкину стало плохо. И надо же было командиру роты выйти в коридор как раз в тот момент, когда Пушкин, держась одной рукой за живот, а другой зажимая рот, с вытаращенными, полными боли и ужаса глазами топотал в уборную.
Старший лейтенант терпеливо дождался, пока Пушкин сделает свое дело, остановил его, бледного и облегченного, спросил строго:
— Фамилия?
— Рядовой Пушкин, товарищ старший лейтенант.
— На кухне дежурил?
— Дежурил, товарищ старший лейтенант.
— Обожрался?
Пушкин потупил глаза.
— Та-ак… Три наряда вне очереди.
— Есть три наряда вне очереди, — привычной скороговоркой выпалил Пушкин. — Разрешите идти?
— Идите, рядовой Пушкин. — Комроты с таким презрением выцедил эти слова, что, наверное, легче было бы выполнить еще три наряда, чем их выслушать.
И вот сейчас рядовой Пушкин, уверенный в своей правоте, смешной и немного жалкий, лежит, уткнувшись противогазной маской в добела вымытую половицу.
Сашка Латунцев щекочет ему пятку. Пушкин дрыгает ногой, поводит головой и под глухой стонущий смех товарищей неловко поднимается с пола. И кажется, что даже стекла его противогазных очков выражают недоумение по поводу случившегося.
Спать в противогазе — все равно что с плотно зажатым чьей-то потной рукой ртом. Может, накрыться с головой да снять маску? А вдруг проверка?.. Достаю носовой платок, свертываю жгутиком и жгутик этот затискиваю под маску чуть пониже левого уха. Дышать сразу становится легче. Повертываюсь на правый бок и тут же засыпаю.
И снится мне: лежу я будто во мхах и окружает меня отряд фашистов. А в руках у них не автоматы, а блестящие круглые шары, какие мы в новогодний праздник вешаем на елки. Несут они эти шары перед собой и смеются. Ага, думаю, газовые бомбы. Ну, да этим меня не возьмешь. С фашистов глаз не свожу, шарю рукой по левому боку, ищу противогазную сумку. А ее будто ветром сдуло. Ни на мне, ни около нет сумки. Фашисты, видимо, заметили это, заржали, как жеребцы, и стали кидать в меня бомбами. Все мхи, каждую кочку обволок непроницаемый туман, разъедающий легкие. Еще мгновение — и мне конец…