Самсоненко усмехнулась, не сразу ответив. Тугой
тяжелый шиньон, крепкие заметные скулы и широкий экранный лоб. Она была даже красива какой–то решительно–мощной красотой: ^бывают такие женщины, у которых крупные черты соразмерны, и поэтому все к месту.
— Я помогала ей, это любой подтвердит. Месяца через три она бы смогла защищаться.
— А вы тоже кандидат наук?
— Я доктор наук.
— О, извините.
Самсоненко опять внимательно глянула на следователя, но ничего не сказала.
— Расскажите мне о духовном мире Виленской.
— О духовном?
— Спрошу попроще… Какой она была человек?
— С этой точки зрения я сотрудников не изучаю.
— Что ж так?
— Много работы. У меня ответственная научная тема, немало подчиненных. О нас зимой снимали фильм.
— Ну а все–таки, что она за человек?
— Обыкновенный человек. У меня таких девочек много.
— Скажите, вы книги читаете?
— Научные?
— Нет, художественные.
Самсоненко на миг замерла, не донеся сигареты до рта. Вдобавок Рябинин некстати улыбнулся.
— Какое это имеет отношение к данному вопросу?
— Просто так, лично интересуюсь.
— Прошу задавать вопросы, относящиеся к делу.
Теперь она уже неприязненно разглядывала следователя. Рябинин кожей чувствовал, кем он был для нее — лохматым мальчишкой в очках, который получает в три раза меньше ее. Поэтому он вежливо улыбался, скрывая под улыбкой все, что можно скрыть.
— С кем она дружила?
— С младшим научным сотрудником Мироновой и лаборанткой Шурочкой. По–моему, больше ни с кем.
Она точно назвала должности тех, с кем дружила Виленская.
— У вас в лаборатории вчера ничего не случилось?
— Нет.
— Вы знаете, почему Виленская пошла на самоубийство?
Самсоненко опустила сигарету к пепельнице и начала стряхивать пепел. Для этого нужна секунда. Она стучала пальцем по окурку, хотя пепел уже опал.
— Не знаю.
— Почему Виленская повесилась? — повторил Рябинин.
— Вы уже спрашивали. — Она отдернула руку от пепельницы.
Рябинин задумчиво смотрел на ее стянутые губы. Она вскинула голову и строго спросила, как привыкла спрашивать своих девочек:
— У вас все?
— Подпишите, пожалуйста.
Самсоненко внимательно прочла протокол, поставила сильную подпись и добавила:
— У Виленской не было стержня.
— Зато у вас их, кажется, два, — все–таки не удержался Рябинин.
Он думал, что сейчас она взорвется и от него останется мокрое место под напором ее воли и характера. Но Самсоненко довольно сказала:
— Иначе не сделаешь науку.
— Я думал, что науку делают другими качествами.
Теперь она улыбнулась, как улыбается взрослый
человек малышу, нападающему на него с картонным мечом.
— В наш рациональный век слабым людям в науке не место.
— А в жизни? — поинтересовался Рябинин.
Самсоненко поднялась. Она наверняка занималась
спортом — теннисом или бадминтоном. Потому что в наш рациональный век без спорта нельзя. Да и сам Рябинин выжимал гирю.
— До свидания, — сухо попрощалась Самсоненко, не ответив на его вопрос.
Рябинин остался думать, чем же так несимпатична ему эта женщина? Самодовольством? Но оно попадалось частенько, и он давно научился скрывать неприязнь к этому популярному качеству. Напористостью? Но ведь она руководитель. Грубоватостью? Уж к этому–то он привык. Барским отношением к нему, следователю? И с такими руководителями он встречался. Тогда чем же?
Рябинин не мог работать, пока не найдет ответа на этот, может быть, праздный вопрос…
Ну конечно, больше нечем: она сразу вычеркнула Виленскую из лаборатории, из жизни, как списала битую колбу. Эта ученая женщина считала гибель сотрудницы закономерной, потому что все бесстержневое гибнет. У нее не было жалости, элементарной человеческой жалости, без которой Рябинин не представлял людей.
Допрос можно бы посчитать бесплодным, если бы Самсоненко так долго не стряхивала пепел с кончика сигареты.
4
Родственников погибших Рябинин никогда сразу не вызывал. Касаться свежих ран тяжело. Поэтому не посылал повестку матери Виленской, оттягивая встречу, хотя ее показания могли быть самыми важными.
Она пришла сама. Рябинин не удивился. Следователь был единственным человеком, который серьезно искал причины смерти ее дочери.
Пожилая женщина уже не плакала. Ее горе было другим, которое не уходит со слезами, да и слез–то почти не дает, потому что обрывает сразу душу и ноет в груди до конца дней.