Рябинин не знал, в какой степени она готова к разговору. Но Виленская тихо сказала:
— Спрашивайте.
Он кашлянул и перелистал тощее дело — спрашивать не поворачивался язык. С этой женщиной надо бы говорить через месяц или позже. Но если спрашивать, то спрашивать он мог только об одном.
— Расскажите о дочери.
Она достала из сумочки платок и стала мелко его комкать, пока тот не исчез в ладони.
— Мне трудно говорить объективно… Я мать… Рита была какая–то не такая… Ведь каждый человек сидит в панцире. У одного он толстый, как у черепахи, у другого он хрупкий, как яичная скорлупа. Так вот у Риты его совсем не было. Моллюск без раковины.
Значит, Самсоненко была права, когда рассуждала о стержнях. Вот и мать говорит о панцире.
— Уж очень жалостливая была… Помню, приехал к нам родственник из провинции и рассказал, как спутанная лошадь вышла на железнодорожную насыпь и зацепилась. А из–за поворота — поезд, гудит, остановиться уже не может. Лошадь рвется, дрожит, и на морде… слезы… Рита выскочила из–за стола, разрыдалась и убежала.
— Да, — вежливо промямлил Рябинин.
Он не хотел говорить, что иная реакция стояла бы дальше от человеческой нормы, чем Ритина.
— Ну, что вам еще сказать. Тихая, стеснительная, замкнутая.
— Был ли у нее… — замялся Рябинин, — друг?
— Рита об этом всегда молчала. Я уж намекала ей, что незачем девушке вечерами сидеть дома. Сидит, как в пещере. Думаю, что мужчин у нее не было. Да и познакомиться негде. На работе у них одни женщины. На танцы она век не ходила. Вот только в театр с Мироновой бегала… Она и в детстве была нелюдимкой…
Виленская примолкла. Рябинин не перебивал тишины, потому что мать ушла куда–то далеко, может быть в детство дочери.
— Что еще рассказать? — очнулась она.
— Были у нее неприятности?
— Нет, не жаловалась.
— Про Самсоненко, свою начальницу, она что–нибудь говорила?
— Только хвалила ее.
— В последнее время ничего за ней не замечали?
— Ничего особенного… Только, пожалуй, была несколько грустнее…
— С какого времени?
— С весны.
— А зимой?
— А вот зимой была очень веселой, я даже дивилась. Январь, февраль да и март порхала, как птичка.
— Вы не спрашивали о причинах такого перепада?
— Спрашивала. — Виленская слабо махнула рукой с зажатым платком. — Но она никогда со мной не делилась.
— Не доверяла?
— Не в этом дело. Берегла. У меня больное сердце. Уж так повелось, что она от меня все скрывала.
— Радостью могла бы поделиться, — невнятно буркнул Рябинин и прямо спросил: — Значит, причины самоубийства вам неизвестны?
— Нет, а вам?
Ее усталые сухие глаза смотрели на него — ждали. Она за тем и пришла к следователю — узнать о причинах самоубийства.
Но и ему она была нужна за тем же.
— Нет, — вздохнул Рябинин, — Пока нет.
— Соседи сказали, что мне есть записка…
Рябинин молчал, размышляя, можно ли в ее состоянии читать записку. Он вспомнил про больное сердце.
— Прошу вас подождать. Все равно нам придется еще раз встретиться.
Виленская не настаивала. Она попрощалась и тихо ушла.
Ну что он мог сказать этой усталой женщине? Рябинин был убежден, что мать должна знать своего ребенка, если она мать. Нет родителей, которые не знают своих детей, — есть родители, которые не хотят их знать.
Он достал чистый лист бумаги. У геофизиков есть такое понятие — аномалия, когда на совершенно ровном фоне стрелка прибора вдруг начинает дрожать и ползти по шкале. В этом месте может быть месторождение.
И на следствии Рябинин всегда обращал внимание на всякое отклонение от того фона, который должен быть в этом месте и в это время.
На листе он написал:
«1. На вопрос о причине самоубийства Самсоненко слишком долго стряхивала пепел.
2. Виленская зимой была возбужденно–веселой, а весной подавленной.
3. В день смерти она сожгла на работе какую–то бумагу».
Пока это было все, чем он располагал.
5
Шурочкой оказалась та самая заплаканная девушка, которую он заметил в институте. Она и сейчас плакала.
— Да вы успокойтесь, — мягко сказал Рябинин.
— Она была… лучше всех.
— Чем?
— Переживала за всех… Другим до лампочки…
Рябинин молчал, надеясь, что она будет говорить
и дальше. Он никак не мог толком рассмотреть ее лицо: красное, припухшее от слез, да к тому же она вертела большой платок, закрывая им губы.
— Человеком она была, — всхлипнула Шура.