В конце концов, когда ему удалось сделать более-менее приемлемый снимок, он повернулся, взял ящик и удочку, а затем двинулся обратно через лес к машине. Я не могла пошевелиться, хотя очень сильно хотела вылезти из воды. Оставил бы он меня тут, если бы я не постаралась? Неужели я так плохо позировала для снимка, что он перестал считать меня своей дочерью?
– Ты идешь? – крикнул он на ходу, не оглядываясь.
Через неделю или около того после возни в своей темной подвальной комнате отец поставил перед телевизором в гостиной фотографию размером четыре на шесть в дешевой пластиковой рамке. Я глядела на нее с дивана, пока моя мать готовила ужин и разговаривала больше сама с собой, чем со мной, через стену с прорезями между комнатами. Ряд искусственных растений и свечек на полке за моей головой закрывал ее от меня.
– Сегодня зазвонил телефон, и я прямо сразу поняла, что там будут какие-то плохие новости, – говорила она. – И точно, сестра Мэрилин заболела [1].
Она прервала свой монолог, чтобы высунуть голову над пыльным папоротником. Ее кудрявые черные волосы были стянуты в танцевальный пучок, на губах была красно-оранжевая помада, образ выглядел идеально.
– У меня всегда были экстрасенсорные способности, – напомнила мне она.
Я улыбнулась.
– Знаю, – ответила я и снова повернулась к фотографии. Оказалось, тогда был солнечный день. Хорошо было видно, как на конце моей лески болтается жирная рыбеха. Я выглядела счастливой – дочка с гордым собой отцом и пойманной крупной рыбой.
Позже все четверо собрались на кухне ужинать: мой отец сидел во главе стола, несмотря на то, что стол был круглый, прямо напротив меня Майк, а мать села сбоку. Я ковыряла курицу в тарелке – терпеть не могла еду с костями, – и мать показала на снимок.
– Мне так нравится эта твоя фотография, – она улыбнулась, подцепила полную вилку латука и добавила, похлопав меня по руке: – Вот это рыба у тебя!
– Да уж, – ответил отец и подмигнул мне.
Я посмотрела вниз, узкая часть куриной ножки на моей тарелке упиралась мне в грудь, как будто говорила: «Ты! Ты была выбрана, чтобы хранить очередной секрет».
Мы жили в центре ряда улиц, которые в Южном Джерси обозначались буквами – у нашей была буква E, и я знала, что наши соседи сообща хранили тайну: в конце Джером-авеню, где асфальтовая дорога изгибалась и поворачивала в сторону Кохомо, разбился белый биплан и лежал, зарытый носом в землю. Каждый день по дороге в школу я смотрела в ту сторону, и мне казалось, что самолет откусил кусочек заросшего двора. Я любила представлять, как это произошло: двигатель отказал, может, даже что-то загорелось, судно стремительно стало падать, звучали крики, молитвы, никто не выжил.
Через пару месяцев после той рыбалки я решила спросить отца о крушении. Как-никак он обо всем знал и частенько напоминал нам об этом. Я застала его на заднем дворе кормящим цыплят, с полными пригоршнями семечек.
– Почему никто не убирает самолет после крушения? – спросила я.
Он поднял одну бровь, этот трюк всегда вызывал у меня жгучую зависть, мне такое было не под силу.
– Ты о чем? – ответил он.
Когда же я объяснила, он просто сказал:
– Покажи мне.
Мы вместе пошли к углу участка, и я показала:
– Вот там, в самом конце улицы.
Он склонил голову, оценивая, насколько я говорю серьезно.
– Пойдем со мной.
Вместе мы миновали жилые участки, всех этих собак, лающих за заборами из металлической сетки, эти уродливые дома, мимо которых я бы пробежала, если бы отец не шел со мной рядом. Когда мы подошли к самолету, его вид изменился, и я остановилась.
– Видишь? – спросил он. – Лодка.
Его речь часто была сбивчивой, с пропущенными словами. Но отец был прав. Никакое не воздушное, а самое обычное судно стояло на чьей-то подъездной дорожке к дому. У меня в животе булькнуло. Я поспешила защититься.
1
Понятия не имею, кто тогда сообщил матери эти плохие новости. У нас установился негласный договор: она рассказывает мне о людях, которых я едва знаю, а я вежливо киваю.