— Не все счастливы, Настя: много мучеников в числе этих живых людей! И хотя иные безропотно, другие с проклятиями, а все же несут свой крест!
— И я возьму его, подняла голову девушка, — и понесу безропотно, но не здесь, не на людях, а вдали от них!
— Вы хотите идти в монастырь? — с глубокою печалью взглянула на нее Бирюкова.
— Да, — беззвучно проронила Настя, — я решилась.
— Но, бедная вы моя, знаете ли вы, на что идете? Известна ли вам та жизнь, которая вас ожидает? Ведь это самоубийство!
— Не могу я жить у вас, не могу! — с сильным горловым спазмом воскликнула Завольская. — Простите… за все, что вы сделали… я…
Сильные рыдания заглушили ее слова.
— Понимаю я вас, Настя, — сквозь слезы проговорила Надежда Александровна. — Вам нельзя жить у меня… вам тяжелы будут воспоминания, разговоры о брате, сведения о нем… вы хотите разом оторваться от всего этого… Не живите у нас… мы найдем вам и место и труд… Только, ради всего на свете, не идите в монастырь!
Она нежно поправила растрепавшиеся волосы девушки и поцеловала ее в лоб.
— Не целуйте меня, — быстро выпрямилась Завольская, — не стою я ваших ласк! Я низкая, бездушная эгоистка!
Бирюкова удивленно взглянула на нее.
— Да, — порывисто сдвигая с лица волосы, продолжала Настя. — Я не могу видеть людского счастья… ни вашего, ни чьего! Мне душу воротит отданная ласка, нужный ответ… я завидую!
Она снова упала на грудь Надежды Александровны и истерически зарыдала.
К утру у Насти открылась сильнейшая горячка.
XI
Пять лет прошло после описанных событий; раскидала судьба наших знакомцев по разным местам обширной России: Надежда Александровна с мужем переселилась в Москву, чтобы иметь возможность следить за обучением своих старших детей, Настя томилась в одном из уединенных монастырей сурового севера, Орест служил бухгалтером в N-ском банке. Пройдя последовательно чуть не все банковые должности, Осокин скоро выдвинулся вперед знанием дела, способностями и добросовестностью в труде; его искали, им дорожили. В описываемое нами время дела его окончательно поправились: он стоял прочно, получал прекрасное содержание, в работу втянулся. Но в душе Ореста было пусто: ничто не согревало ее, не разнообразило его сухую, трудовую жизнь. Сегодня в банке, завтра в банке, цифры и публика; публика и цифры — вот в чем проходили дни, недели, месяцы… А дома — один-одинешенек, или с тяжелыми думами о прошедшем или опять с тою же механическою работой!
Однажды вечером, когда Осокин по обыкновению занимался у себя в кабинете, в передней раздался звонок и затем послышался стук отворяемой двери. Привыкнув к частым посещениям, Орест не обратил на это особенного внимания даже и тогда, когда до ушей его долетел шелест женского платья и вслед за тем в дверях зала вырисовалась фигура вся в черном, с опущенною вуалью. Он только вскинул глазами по направлению посетительницы, положил перо и вышел к ней. Дама склонила немного голову и сделала вид, что хочет опуститься на колени. Пораженный Осокин взял ее под руку, незнакомка откинула вуаль… Мгновенная дрожь пробежала по спине молодого человека и он невольно отступил назад: перед ним стояла Софья Павловна!
Но не та гордая, блестящая красавица, которую читатель знал девушкой и в первый год ее замужества, а женщина уже пожившая, с утомленным взором, с болезненною бледностью в лице…
— Вы презираете меня? — приниженным тоном, — вкрадчиво спросила Софи.
— Я вас жалею! — коротко отрезал Орест, успевший уже несколько оправиться от неожиданности.
— Merci, — проговорила Софья Павловна, — вы великодушны… J'ai brise votre vie, j'ai traine votre nom dans la fange!..[229] Но будьте великодушны до конца… (она снова намеревалась опуститься на колени, но Осокин не допустил ее до этого). Я пришла к вам не как к мужу, dont je n'ose pas meme approcher[230], а как к доброму, сострадательному человеку… Не гоните меня… Позвольте мне приютиться в вашем доме, на положении хотя бы экономки… Je suis lasse de la vie que j'ai mene…[231] Ради всего святого, не оставляйте меня в одиночестве, не возвращайте меня dans се cloaque[232]!
В глазах Софи стояли слезы и в прерывающихся звуках ее голоса чувствовался горловой спазм.
— Оставайтесь, — с трудом сдерживая охватившую его жалость и отворачиваясь, — ответил Орест, — но помните: общего между нами быть ничего не может!
— Да разве смею я думать об этом! Вся жизнь моя должна проходить теперь в постоянном раскаянии, dans l'expiation de mon crime![233] Как на исповеди, je vons confesserai tout…[234] это будет началом моего наказания.