— Ты счастливец, Ленчик. Таким, как я и ты, обычно не везет в жизни. Мы чаще спотыкаемся и опираемся не на тех людей. А ты счастливец. Хотя жена тебя и не любит. Жалеет. Я бы тоже жалела. У нас, русских баб, это даже больше чем любовь…
Леня перестал жевать и выпрямился. Он только сейчас ощутил силу и прелесть гнева, рожденного в сердце, и тем более сладкого, чем больше горькой правды крылось в его причине.
— Римма, я прошу тебя не говорить так, — процедил он испуганной сотрапезнице. — Я прошу тебя никогда больше не говорить так, потому что это… не повод для… застольной беседы.
— Леня, извини. Не хотела. Правда, — Римма выглядела немного озадаченной, как человек, которому только что показали пугающий и необъяснимый фокус.
Он промокнул дрожащие губы салфеткой и встал.
— Приятного аппетита.
Выйдя из института, вспомнил, что забыл в деканате портфель с бумагами. Но возвращаться обратно не хотелось. Он быстро остыл и даже начал чувствовать укоры совести за то, что так некрасиво расстался с Риммой. Эти ее вечные разговоры и желание принять участие в любой общественной глупости скрывали за собой одиночество. Римма напоминала ему тоскливый звук японской флейты, льющийся между вечерних гор. И в этом вдруг возникшем образе он находил много тоски и прелести.
Леня подозревал, что в каждом человеке прячется тайное, неочевидное, глубокое и все же не менее реальное, требующее к себе внимания. Римму никто не воспринимал серьезно. К ней относились как к чудачке, не способной что-то в себе изменить. Она кочевала по поэтическим и литературным тусовкам с упорством нежданного гостя, не желающего замечать свою неуместность. Римму все знали, но почти всегда ее монологи и реплики игнорировались. На кафедре она вела курс зарубежной литературы, прекрасно говорила на французском языке, переводила что-то, но все эти достоинства не приносили ей никаких дивидендов, словно ей недоставало подходящего ключа, открывающего нужную дверь.
Леня лишь однажды побывал в маленькой однокомнатной квартирке Риммы на бестолковом фуршете в честь издания переведенного ею Базена[11]. О хозяйке и о поводе, по которому все оказались в ее захламленном книгами логове, забыли в первый же час. Сама Римма сидела в углу в кресле с двумя кошками и дымила в сторону открытой балконной двери. Над ней нависали самодельные книжные полки, похожие на улыбки, грозя когда-нибудь рухнуть со стен под весом пыльных бумажных мыслей.
Неприкаянность этой квартиры могла бы поразить внимательного посетителя. Однако никто не обращал внимания на такие мелочи, раз была бесплатная выпивка, немудреная закуска на пластиковых тарелках и собеседники, захлебывавшиеся в собственном таланте. Эту тираду Леня, кстати, услышал от самодовольного молодого человека и точно знал, что фразочку юноша спер у одного известного дирижера, выдававшего перлы на каждой репетиции: «Не захлебнитесь в собственном таланте, господа!» или «Скажите мне, пожалуйста, это вы сейчас так играли после консерватории? Я завтра же поеду туда, придушу ректора и потребую, чтоб у вас отняли диплом!».
Молодой человек, вероятно, не догадывался, что все они, вкушавшие от щедрот Риммы Исааковны Душечкиной, тоже спасались здесь от одиночества, душившего их в этом огромном и безжалостном городе, высасывавшем силы. Город калечил их манящими возможностями, одаривал шедеврами и сбивал в теплые кучки единомыслия и единочувствования, в которых было порой так уютно, так по-семейному просто. Римма, привлеченная маленькими человеческими трагедиями, не уставала заботиться о целой уйме народу, все время спасая кого-то от запоев, наркотиков и мыслей о суициде. Два раза ее обворовывали — уносили (если находили) несколько сотен рублей, телевизор и чайник. Все остальное почему-то не трогали.
Студентов она колошматила на сессиях с дикостью Анны Иоанновны, но никогда не «валила» окончательно, шушукаясь с деканом и помогая выплывать нерадивым на поверхность.
…В какой-то момент Леня оглянулся по сторонам и увидел Римму позади себя. Она шла медленно, стараясь не приближаться, но и не отставать. Дал понять, что она замечена и получила разрешение идти рядом.
Римма молчала, и он это одобрил. Они как раз проходили мимо дома Рябушинского. Леня остановился, глядя на последнее пристанище Горького.
— Есть потребность говорить. Есть потребность молчать, — негромко сказал он. — Я много сейчас молчу. Впрочем, всегда молчал. И не страдал от этого. Телефон молчит — радость. Читать почти не могу, ибо ловлю себя на мысли, что не в состоянии сосредоточиться. Хотя нет, читаю «Жизнь Клима Самгина». История вечно смятенного русского интеллигента. Вот и я так же. Страдаю от того, что вокруг происходит. Катит, толкает, пихает… И все помимо моей воли. Как тут не вспомнить Самгина? Ах, Клим, Клим! Остался ты на бумаге, а твой прототип из плоти и крови сгнил давно со всеми своими муками, метаниями, трусливостью и преувеличенным чувством собственной значительности. Сгинул. И не понять, какой конец уготовил ему Горький — то ли расстреляли его, «вшивого интеллигента», комиссарики красные, то ли умотал друг Самгин в Париж и там, на Монмартре, в дымном чаде кафешек легкомысленных, как певички из «Муллен-Ружа», среди ненавистной ему иммигрантской публики все сидел, молчал и слушал пьяненькие бредни «бывших», упивавшихся былым и грезивших о каком-то будущем. Надо полагать, пристроился бы адвокатиком у какого-нибудь российского прощелыги-нувориша, вора-интенданта, сумевшего капиталец рассовать по неприступным европейским банкам. И был бы Самгин у этого веселого, циничного полубарина на побегушках — странные, темные, отвратительно пахнувшие делишки его разгребал бы Клим по необходимости. И думал бы, пыхтя сигаретой, о судьбах, которые прошли мимо… Но ничего не трогало бы Самгина, кроме жалости к себе. А потом он узнал бы о смерти матери, поехал к ней на похороны, в ее маленький домик, так его поразивший в первый визит, и, возможно, остался бы там. Начал бы писать свою великую книгу, которую бы так и не закончил, тихо и навечно уснув на скамейке в чистеньком европейском парке с погасшей сигаретой в сухой руке… Тихого одинокого русского господина со странной фамилией Самгин власти похоронили бы на городском погостике. А может, повесился он на чердаке среди паутины, переодевшись во все чистое и устроив дела, как привык… И все. Такая вот жизнь.
11
Эрве Базен (Жан Пьер Мари Эрве-Базен) (1911–1996), французский писатель, президент Гонкуровской академии.