Долго и мрачно спорили, как снимать — просто или с сожалением. Даже обратились ко мне, как, мол, ты сам-то считаешь: подходит ли такая формулировка. На мой вопрос ко всем сразу — есть ли ко мне претензии по содержанию газеты, по ее линии в практической работе, все единодушно загудели, что если поступать по справедливости, то нужно отметить, что газета справлялась со своими задачами. И вроде все с этим согласились, но вдруг послышался протестующий голос второго секретаря.
— Нет, нет, это совсем не подходит. Такое решение, не что иное, как завуалированная попытка по существу отвергнуть указание, которое мы получили. Нет, товарищи, не стоит миндальничать и Георгия надо снять с работы без всяких оговорок. Придет время — разберутся.
И меня сняли, сняли с хмурым единогласием, потому что уже было очевидно, что время наступило не шуточное, и если сегодня сняли меня, то нет никакой гарантии, что завтра не снимут любого из сидящих здесь за столом. Наступило такое время, колесница грохочет все ближе и ближе. О, какое это было проницательное предчувствие!
На другой день снеслись с ЦК ВЛКСМ, и оттуда незамедлительно ответили: «По принятому вами решению относительно ответредактора газеты возражать не имеем оснований».
Не закончив еще сдачи дел заместителю, который был утвержден исполняющим обязанности ответредактора, я получил одно за другим два известия, менявшие все мои обстоятельства коренным образом.
Опираясь на поступившие материалы из Новосибирска и решение Оргбюро комсомольской организации о снятии меня с работы, партколлегия решила привлечь меня к партийной ответственности и для ведения дела назначила следователя. Сообщалась фамилия — Малышева. К ней мне надлежало явиться через пять дней, в понедельник, к 10 утра, в комнату 32.
А второе сообщение предписывало: в течение 48 часов получить по месту работы расчет и с суточным запасом продовольствия и парой запасного белья явиться на сборный пункт для прохождения службы в части, к которой я был приписан во время призыва в Красную Армию.
И пошел я служить в армию, унося в сердце щемящую боль, — рука следователя Малышевой могла достать меня всюду…
В первую же ночь нас стремительно погрузили в теплушки и помчали на восток. На нарах во всю ширину вагона мне выпало место в самом уголке. Я лежал, сжавшись в клубок, уткнувшись лицом в подушку, набитую соломой.
То, что мы едем на дальневосточную границу, у меня не было никаких сомнений. Отношения с Японией, отхватившей у Китая огромную территорию с населением большой европейской страны, ухудшались у нас с каждым месяцем. Вслед за Китаем японская военщина все чаще поглядывала на советские границы.
В документах Коминтерна и в документах ЦК партии и правительства японский империализм характеризовался как самый агрессивный на востоке, поставивший цель перекроить карту дальневосточного региона в своих завоевательных интересах. Японские правители усиливали свои связи с немецким и итальянским фашизмом, и это еще больше подстегивало японский милитаризм, создавало обстановку, чреватую опасными неожиданностями.
Советская страна срочно укрепляла свою обороноспособность на границах, повышала активность своих дипломатических акций.
К восточным границам — в Приморье, Приамурье, в Забайкалье — непрерывно шли эшелоны с людьми, стройматериалами, военной техникой.
…За те сорок восемь часов, которые оказались в моем распоряжении, мы с женой успели не только собрать меня, но подготовить ее к отъезду в другой город.
Я посадил ее на скорый поезд Москва — Хабаровск, проходивший через Омск глубокой ночью. Она уезжала в Иркутск с намерением обосноваться там и ждать меня, если судьбе будет угодно отпустить нам радость новой встречи. Иркутск был городом ее юности, она там училась, там жили ее родители, друзья, и мы рассчитывали на их помощь в устройстве с жильем и работой.
В тряской теплушке, под сопение и храп моих сослуживцев, я снова и снова мысленно перебирал события последних дней. И чем больше я раздумывал над всем, что происходило в моей жизни, тем очевиднее становилась вопиющая несправедливость в отношении ко мне. «И Толька Марев не враг, и стихи Мартынова не чуждые нам, и отличный работник газеты, родившийся в семье городского головы, ни в чем не виновен… Какое-то странное, а скорее предвзятое наслоение нелепостей… Кому же это надо превращать очевидное, элементарно-житейское в трагедию, ломать людям судьбы? Нет, нет, это не может не прекратиться», — думал я.