Я хорошо помнил свой первый ракетный старт — каждый солдат помнит его. Мы проходили курс молодого бойца. Молодое пополнение разместили в спортзале «Корейки», приспособленном под казарму и одновременно под учебные классы. В одном углу спали на двухъярусных кроватях, в другом — учились, сидя на табуретках вокруг стола, в третьем — читали прессу, там был развернут вариант Ленинской комнаты, столы с газетными подшивками, бюст вождя на фанерном постаменте, покрытом красной материей, — этот бюст успокаивающе действовал на нервы салаг, локус порядка и надежды: хоть один знакомый в новой будоражащей обстановке узаконенных издевательств, освященных присягой, гипсовый друг, есть к кому апеллировать, если обидят. Из-за меня схлестнулись три офицера — мы сдавали отборочные тесты, я быстро выполнил задание, решил несколько графических головоломок, оставив далеко позади всех остальных, и судьба моя была решена — в операторы. Солдатская аристократия, белая армейская кость. Ночью подняли по тревоге. Сирена выла над штабом площадки, разрывая души зачморенных дневной муштрой новобранцев, улегшихся в кровати с десятой попытки, нам выдали противогазы и загнали в окопы. Вскоре на горизонте небо осветилось, огромная ракета поднялась с открытого старта, зависла в небе… и вдруг на глазах рванула, буро-красное облако гептила вспухло на месте взрыва, картина была апокалиптическая, глаз не оторвать, так что сердце заходилось от священного ужаса и красоты. «Приготовить противогазы!» — скомандовало вразнобой сразу несколько взволнованных голосов. Кипящие, словно в адском котле, клубы горючки полыхали над головами, двигаясь на нас. Вот так это и будет происходить, подумалось мне, — атомная атака! Это было одно из сильнейших ощущений молодости — угроза атомной войны, казавшейся нам почти неминуемой. Ядовитейший гептил грозил накрыть «Корейку» облаком, выпасть на наши головы росным дождем. Но ветер стих, и облако вскоре рассеялось, не дойдя до площадки.
На третий день нашего знакомства она потянула меня в постель. Собственно, ничего и не происходило: мы молча лежали на ее кровати, укрывшись с головой одеялом, в компании двух спящих соседок по комнате общежития, оба полностью одетые, слегка касаясь руки друг друга. У нее был больной позвоночник, к вечеру спина разламывалась от боли. Причина в этом — только и всего. Но я-то не знал этого — про спину. Про ее болезнь — мучительную, долгую. Где-то после полуночи бесшумно растворилась незапертая дверь комнаты и вошел этот малый с пятого этажа. Уже мелькавший ранее студент-старшекурсник — мужлан, трепло, образина с сизым подбородком и запущенными волосами, всегда попадавшийся нам навстречу с какой-то косой, недопроявленной улыбкой на лице. В темноте он потоптался у кровати и, увидев, что место занято, развернулся и бесшумно вышел, плотно затворив за собою дверь. Все происходило в темноте, прорезаемой огнями уличных фонарей, при абсолютном молчании сторон. Я лежал уничтоженный, не зная, что и думать. Значило ли это, что днем она встречается с женихом-актером, вечерами бегает ко мне, а ночами принимает этого малого? Именно в таком порядке? Или, что вернее, поскольку для женщины день начинается с ночи: сначала она принимает этого типа, потом встречается с женихом, а уже завершает свой цикл романтическими прогулками под аркадами музеев со мною, наивным?
Днем она в ответ на мои упреки (наша первая сцена!), конечно, все отрицала. Дескать, тот сам приперся, никто его не ждал. Может быть, пьяный. Наутро зачем-то сбегала наверх и потом рассказывала, в каком полнейшем отчании нашла того типа — округляя глаза, в притворном ужасе поводя плечами. И все это с оглядкой на себя, как если б перед ней стояло зеркало, отражающее ее, такую фатальную достоевскую оторву. А я смотрел и видел, что у нее все задатки к тому, чтоб стать порядочной дрянью. Опыт у нее был, конечно, это-то уж я чувствовал, с сожалением понимал. Но была и детскость, открытая порывистая доброта жестов, чистота реакции на зло, на чужое несчастье. Могла быть серьезной, вдумчивой, благодарной мне — и одновременно распахнутой навстречу знакам внимания, исходящим от других людей, посторонних, навязчивых, жадно-доверчивой к успеху, торжествующей в такие минуты надо мною, над всеми нами... Я не был уверен, чувствует ли она эту грань, за которую, как бы далеко ни заходила игра, нельзя заступать — иначе гроб. Она любила загадывать на все, истово верила в фатум, в вовремя выглянувшее солнце и бесповоротно вверяла себя какому-нибудь пустяку: подвернувшемуся такси с зеленым огоньком, едва созревало решение куда-нибудь съездить, отвалившейся подошве туфельки как грозному предостережению, но не верила в приметы и карты. Она сама себе казалась картой, на которую кто-то поставил, проходной пешкой, которая обязательно выйдет в ферзи, стоит только угадать ведущую ее, творящую волю.