Выбрать главу

Рассказ о Джалиле закончен… Я говорю Тиммермансу о его большой заслуге перед татарской да и вообще перед всей советской литературой, для которой он спас последние произведения Мусы Джалиля, и рассказываю, что Мусе Джалилю посмертно присвоено звание Героя Советского Союза;

— Он был очень спокойный и очень мужественный человек, я всегда уважал его, — уже в который раз с большой внутренней силой повторяет Тиммерманс.

Поднявшись, чтобы попрощаться, я еще раз говорю Тиммермансу, что мы глубоко благодарны ему. Он хмурится и делает протестующий жест.

— Я ведь не знал, что это за тетрадка, — говорит он без тени рисовки. — Я не знал, что это что-то особенное, я просто выполнил просьбу товарища. Я не хочу, чтобы вы думали, что я сам считаю, что я сделал что-то особенное. Если оказалось, что эта тетрадь такая важная, — очень хорошо, но мне этого нельзя ставить в заслугу, я этого не знал, я этому не придавал такого значения… Все это было очень просто, и такой же простой вещью осталось для меня и сейчас. Я уважал человека и сделал для него то, что мог сделать. Когда вы увидите вдову Мусы Джалиля, — добавляет он, — передайте ей, я очень глубоко уважал ее мужа. Непременно передайте это ей…

Некоторые дополнительные подробности о своей тюремной жизни вместе с Джалилем Андре Тиммерманс излагает в письме, которое он прислал в Москву. Тиммерманс пишет:

«…Фотография моего покойного друга Мусы Джалиля доставила мне много приятного, и я вам за нее весьма благодарен.

Такие друзья, как Джалиль, встречаются не часто и не так легко забываются.

Я не писатель, но все же попытаюсь кое-что рассказать вам о нем. Надо иметь в виду, что дело происходило много лет назад, и следовательно, мне трудно вспомнить все.

Если память не изменяет мне, я познакомился с Мусой Джалилем в 1943 году в берлинской тюрьме, находившейся на Лертерштрассе.

Был он человеком небольшого роста, с густой черной шевелюрой, немного посеребренной сединой. Слегка скошенные глаза придавали его лицу монгольские черты. Руки у него были пухлые, ноги небольшие. Таким я увидел Мусу, когда вошел в его камеру. В первые дни нашего совместного пребывания отношения у нас были скорее холодные.

В камере с нами был также один поляк из Силезии, насильно завербованный в германскую армию. Он бегло говорил по-немецки. Работал он на кухне в центральной тюрьме, уходил туда с утра и возвращался поздно вечером. Таким образом, практически Муса и я были почти всегда вдвоем. Мы воздерживались от разговоров и поглядывали друг на друга без дружелюбия.

Однажды поляк принес из кухни для Мусы кусок хлеба. Муса чистосердечно предложил мне половину, и лед был, таким образом, сломан. Жизнь в камере стала приобретать иной характер. Между Мусой и мною установилось доверие.

Однажды он хотел объяснить мне, по каким причинам его арестовали. К сожалению, я не понял и четверти из того, что он мне рассказал, но я все же уловил, что доверие его было кем-то обмануто. Этим и объяснялся холодный прием, который Муса оказал мне, когда я впервые появился в камере.

Он всем очень интересовался. Но интерес этот был здоровый, познавательный. Он хотел знать все: мое прошлое, как я жил прежде, мои планы на будущее, после того как меня освободят из тюрьмы. Короче говоря, толковали мы о чем угодно. Если, бывало, он, к сожалению, не понимал моего рассказа, то дожидались возвращения поляка, который служил нам переводчиком. Постепенно я усвоил некоторые русские слова. Мусу я видел всегда в хорошем настроении, склонным к шутке, даже в критической обстановке. Как-то ночью во время сильной бомбежки в тюремном дворе, как раз против нашей камеры, упали две зажигательные бомбы. Джалиль начал кричать. Прибежал тюремный надзиратель… Джалиль тогда с самым серьезным видом спросил его: «Скажите, разве в Германии отменено затемнение?» Можете вообразить, как вскипел тюремщик!

Шутки Мусы бывали иногда очень мрачны, и мне кажется, в этом трагическом сарказме у него не было равных.

В тот день, когда немцы явились, чтобы отправить его в военный трибунал, он сказал мне:

— Я вернусь, но с головой под мышкой.

О его отношении к врагам, с которыми ему приходилось иметь дело, я не в состоянии много сказать, так как недостаточно долго знал его. Могу лишь удостоверить, что, когда в камере появлялся кто-либо из тюремной администрации, Муса наотрез отказывался встречать его стоя, что нам вменялось в обязанность. Из одного этого можно заключить, что Муса был не из покладистых.

Жизнь в камере текла однообразно. В шесть часов утра подъем. Муса вставал первым. Он слегка обтирался холодной водой, умывался и делал свою обычную гимнастику. Приносили еду. Затем около девяти часов прогулка. Возвратившись в камеру, Муса принимался исписывать бумагу, листок за листком! Многие он рвал. То, что оставалось, правил и так работал до полудня. В ожидании обеденного супа мы беседовали о разных вещах. Проглотив похлебку, отдыхали до двух часов. После этого Муса снова принимался за продолжение утренней работы. Листков становилось все больше. Муса их перечитывал, рвал, правил и время от времени переписывал в записную книжечку, которую я впоследствии передал в советское посольство. Мне кажется, что, если бы я сохранил все разорванные им листки, материала хватило бы для издания четырех или пяти томов. У него была страсть к писанию.