Очкарик ей укоризненно:
– Полегче, Рысь. Правило четыре.
От непонятного замечания девушка смутилась. Виновато сказала матросу:
– Извини, брат.
Тот осторожно потрепал ее лапищей за плечо:
– Это ты меня извиняй за жеребятину.
И предмет дискуссии, и ее тон показались Фандорину удивительными, однако времени терять не следовало.
– Послушайте….товарищи, – споткнулся он на все еще непривычном обращении. – Тут пару минут назад вошел такой в черной шляпе и черном плаще, бородатый… Мне бы с ним поговорить.
Матрос оглянулся без интереса:
– «Товарищи» у большевиков, а у нас все братья – которые не сестры. Был какой-то, прошел мимо. Кто – не видал. Кажись, туда протопал.
Махнул в сторону коридора и отвернулся – спорить дальше.
– Спасибо….брат, – поблагодарил Эраст Петрович и заковылял в указанном направлении, внимательно осматриваясь.
Он был несколько озадачен. Логово разбойной анархии выглядело не так, как ожидалось. Никаких безобразий не происходит, люди трезвые, пол не заплеванный, бутылок нигде не валяется. Странно.
С обеих сторон коридора чернели кожаные двери. Объект мог войти в любую из них, а мог пройти дальше, к видневшейся вдали лестнице. Встретить бы кого-нибудь такого же вежливого, как те трое, да спросить, что за «Гарибальди» и где его искать.
Одна из дверей открылась, вышел мужчина в одной белой рубашке, с раскрытым воротом, хотя дом был нетопленый и по коридору гулял холодный сквозняк.
Жест, которым мужчина вытер нос, был Фандорину знаком: так делает бывалый кокаинист сразу после «заправки».
Вот это по-анархистски, подумал Эраст Петрович, а то «братья», «сестры», «не время для любви». Про расстегнутую рубашку тоже понятно – от крепкого порошка кидает в жар.
– С легким нюхом! – обратился к кокаинисту Фандорин с обычным для подобной публики приветствием.
Ответ прозвучал неожиданно.
– Ба, господин драматург! – сказал звучный голос. – Как вас… Фандорин? Давненько не показывались.
Мужчина убрал руку от лица, и оно оказалось смутно знакомым. Через секунду из памяти выплыло и имя из прежней театрально-синематографической жизни – в этой среде Эраст Петрович просуществовал три предвоенных года, до самой бакинской неприятности.
Актер Громов-Невский – вот кто это был. Дарования среднего, в первоклассные труппы его не брали – считалось, что он переигрывает, пережимает с эффектами, но охотно приглашали в гастрольные антрепризы на роли героев-любовников. Был он фактурный, зычный, для провинции в самый раз.
Играя желваками (кокаин сводит челюсти), Громов крепко пожал Фандорину руку. Глаза с расширившимися зрачками светились неестественной энергией.
– Куда вы пропали?
– Был болен.
– Вижу. С палкой ходите. Постарели.
Но расспрашивать Громову было неинтересно, в таком состоянии хочется говорить самому. По правде сказать, актер тоже не помолодел. Физиономия помялась и слегка обвисла, щеки пожелтели.
– Жалко, вас не было. Как я блистал в прошлом и позапрошлом сезонах! Получал до пятисот рублей за выход. Публика сходила с ума. В шестнадцатом имел три бенефиса. Представляете, стало трудно ходить по улице – просят автограф. Сейчас тоже узнают, да театры стали не те. Антреприз нет, репертуарные ставят всякую чепуху – про Пугачевых да Парижскую коммуну. Любовь нынче не в моде.
– Я это уже слышал, – кивнул Эраст Петрович, думая, что встреча очень кстати. Кажется, Громов здесь человек свой. Наверняка знает и господина «Гарибальди». Только очень уж болтлив…
– Черт с ними, с театрами, – широко махнул рукой Громов. – Вы поглядите, какой театр вокруг! Сегодня весь мир – театр.
Эта сентенция мне тоже знакома, подумал Фандорин.
– А что вы-то делаете у анархистов?
– Я один из них. Мне здесь нравится. Какая драматургия, какая труппа, какие декорации!
– И кокаин есть?
Громов оглянулся, понизил голос.
– Это – нет. Вы уж меня не выдавайте. За наркотики и водку наш импресарио вышибает из труппы. В смысле – из артели.
– Кто вышибает?
– Артельщик. Выборный начальник. Человек – гранит, с ним шутки плохи. Сам Арон Воля, легенда анархизма. Слыхали, конечно.
Импозантное имя (или прозвище?) Фандорину ничего не говорило, но это и неудивительно. В 1918 году в России гремели имена, про которые в 1914-м никто слыхом не слыхивал. Ленина, большевистского премьер-министра, Эраст Петрович однажды, тому лет пять, мельком видел, но прочие советские министры, какие-то Тротские, Сверловы, Зержинские (и кого там еще называл Маса), взялись непонятно откуда.