Выбрать главу

Вспоминаем мы все это с Надеждой Федоровной: одну житейскую подробность — я, другую — она, бережно, как реставраторы старинной картины, возвращаем ей первоначальную свежесть красок. А свет сегодняшнего дня делает ее еще живее и ярче.

Надежда Федоровна говорит:

— Он не был склонен к придирчивому самоанализу. Но однажды, в минуту сильного душевного волнения, спросил: «Каким ты меня видишь? Подумай. Скажи правду. Ничего не утаивая». Мне и мгновения не потребовалось, ответила сразу: «Добрым, открытым, мужественным, счастливым». Он весь просиял. Потом сказал в раздумье: «А сколько людей видели меня сухим, черствым, сумрачным, желчным». Подытожил беспощадно, словно вынося приговор: «Значит, таким я и был!» Я постаралась смягчить: «Не был, а может, бывал иногда».

Он долго молчал. Наконец с трудом выдавил: «Все-таки не иногда, а, кажется, слишком часто. Поиграй мне, Надя». Я села за пианино. Тем же вечером, уже успокоенный, сказал: «Теперь я всегда счастлив. Так счастлив, что все могу вынести. Все, что ни встанет на пути». Это были дни каких-то его серьезных служебных неприятностей. Что там именно происходило, я не знала. Он оберегал меня от излишних тревог.

— Оля, — говорит Надежда Федоровна немного спустя, — чеховские слова о том, что человек создан для счастья, теперь найдешь в каждом школьном сочинении. Боюсь, они уже начинают стираться... А ты помнишь, что писал о счастливых и несчастных людях Макаренко?

Я начинаю припоминать вслух. Кажется, так: человек не имеет права быть несчастным, но, если уж с ним случилось такая беда, он должен употребить все силы, чтобы об этом никто не догадывался...

— Вот-вот! — подтверждает Надежда Федоровна. А знаешь, кто из сегодняшних педагогов несгибаемо выполнил этот завет? Удивительный человек, Василий Александрович Сухомлинский. Его жену, партизанку, казнили фашисты, убили ребенка. Эта незаживающая рана всю жизнь кровоточила в его душе. И ни одной капли он не дал просочиться наружу, ни перед кем никогда не распахнулся, чтобы ужаснуть своей трагедией. Или воззвать к сочувствию. Нес свою громаду горя сам. Да еще физически терпел жестокие муки, сгорал, словно на костре, от старых фронтовых ран. А учеников своих, воспитанников, товарищей по работе одаривал теплом и светом.

— Судьба все же смилостивилась над ним, — говорю я, — дала снова и жену и сына. Это помогло ему, не забывая ничего, стать не аскетом-подвижником, а человеком, полным духовного здоровья.

— Не забывая ничего... — повторяет Надежда Федоровна. — Это, может быть, самый главный моральный фактор. А о милостях... нет, сильные их не ждут. Он выдержал битву с самим собой и поборол судьбу! Вообще, Оля, думаю, что право учить детей, воспитывать их следует давать только счастливым людям.

— Милая ты моя мечтательница! — я глажу ее прозрачные руки. — Не предлагаешь ли ты вместе с дипломом об окончании пединститута выдавать человеку справку, что он счастлив сегодня, будет счастлив завтра, послезавтра и, безусловно, всегда?

— Но ведь наступит же время, когда счастливых людей будет все больше и больше, — настаивает она. — Теперь это уже не утопия. Мы к этому идем. Разве не так?

«Все так, прекрасный, родной мой человек! — думаю я. — Да путь-то не гладок. И трудностей, и бед, и опасностей еще много. Хватит их не только для нашего с тобой поколения».

Когда я приезжаю к Надежде Федоровне, мы не столько времени проводим в этом городке Подмосковья, в однокомнатной квартире на пятом этаже, сколько в Воронеже двадцатых — тридцатых годов, в домике по Первому Детскому переулку на площади Детей.

Это не значит, что она живет только прошлым.

Современность дорога ей горячим биением своего пульса. Только входит она сюда чаще всего благодаря радио. Волнуясь, следит Надежда Федоровна за полетами космонавтов, за шагами лунника. За освободительной борьбой малых народов. Восторгается успехами нашего искусства за рубежом. Победами наших спортсменов. Но и негодует, и недоумевает подчас.

Убить лебедя?! Это же не просто уничтожить красоту, надругаться над природой. Это потеря человеческого, какая-то низшая зоологическая ступень.

— Зрение ослабло, — не жалуется, а делится со мной она; говорит спокойно, как о грустном, но естественном явлении. — Телевизор утомляет. Читать трудно. Иногда пользуюсь даже лупой. А радио — мое счастье. Какие чудесные концерты передавали к двухсотлетию Бетховена!