Выбрать главу

Дядя Ваня доволен:

— О, да ты подаешь надежды!

Все же в дальнейшем мои первоначальные опасения начали подтверждаться. Иван Карпович перешел к своим таблицам, к фактам неверной, ошибочной практики статистиков советского времени. Статья была трудной для неспециалистов.

Дядя Ваня заметил у слушательниц признаки рассеянности.

— Ладно! Хватит вас мучить. Вижу, вам надоела эта сугубо научная материя. Есть ведь материи поинтереснее. Особенно... для молодых женщин.

Каламбур-намек был нацелен в меня, ибо в тот день я уже успела похвастаться своим новым платьем из «соснового шелка». Вискозные материалы в тридцатые годы только что появились на прилавках.

Но я не была тряпичницей. И в отместку выпалила безо всякой дипломатии:

— Пишете об одном, а у Ленина понятней и интересней.

— Еще бы, — с доброй снисходительностью к моей юношески резкой прямоте улыбнулся дядя Ваня, — величины-то несоизмеримые!

С чувством глубокой ответственности и поистине вдохновенно работал Воронов над большим исследованием «Ленин и статистика».

Должна честно признаться, в тридцатые годы в моем отношении к дяде Ване возникли противоречия.

Я, как в детстве, любила его и восхищалась им. Но теперь его всесторонняя образованность словно бы тяготила меня. Иногда я чувствовала себя перед ним такой серой, такой невежественной. Мне порой до отчаяния было обидно, что я никогда не буду знать ни половины, ни, может, десятой доли того, что знает он. Мне прямо казалось немыслимым, что человек способен впитать столько знаний из самых разнообразных областей науки и искусства и так свободно находить в кладовых своего мозга именно то, что в данный момент понадобилось. Случалось, я комкала возникшую между нами беседу, уклонялась от ее продолжения, стыдясь обнаружить скудость своего багажа не только из истории или философии, но даже из литературы.

Я безоговорочно капитулировала перед ученостью Ивана Карповича.

Это все с одной стороны. А с другой...

Во мне возникла и постепенно укреплялась вначале даже пугавшая меня дерзкая убежденность, что в чем-то я сильнее дяди Вани. Будто я знаю что-то, оставшееся неведомым ему. Что именно, я в то время не смогла бы вразумительно объяснить. Но ход мыслей был примерно таков: «Вот ты, дядя Ваня, профессор, пусть даже академик от статистики. Тебе доподлинно известно количество земли у крестьян четырех губерний, ныне объединенных, слитых в Центрально-Черноземную область, равную нескольким европейским государствам, вместе взятым. Ты досконально подсчитал все сохи и бороны, все однолемешные и двухлемешные плуги и тракторы, уже появившиеся на полях. И лошадей, и коров. И, не сомневаюсь, навоз от крупного и мелкого рогатого и безрогого скота, ибо это резерв будущих урожаев.

Но, дорогой и уважаемый мой дядя Ваня, ты не был в деревне зимой двадцать восьмого года, когда впервые были применены «чрезвычайные меры» против кулачества. Ты не ходил с комиссией из крестьянской бедноты откапывать ямы, где гнил хлеб, спрятанный кулаками.

Это не тебе пришлось однажды очутиться в запертом изнутри амбаре с глазу на глаз с побелевшим от ненависти кулаком Антоном Гожиным и его хищно ждущими отцовского сигнала тремя сыновьями. В ту минуту понять не сознанием, а словно каждой клеткой холодеющего тела: отсюда живой не выйти!

А вот вышла. Значит, не выдала себя! Значит, испугался матерый кулачина! Устрашился. Не меня, конечно, маленькой комсомолки, а того огромного, могучего, что стояло за мной.

И еще не забыть до конца дней.

Два месяца, февраль и март, из двора во двор ходила комиссия. В каждую дверь достучались, каждую живую душу растревожили, зажгли огоньком надежды на лучшую долю. Будто бы развеяны последние сомнения. Все решено, обговорено на собрании новорожденного колхоза.

Бедняки со своими женами первые принесли доски, поделали закрома в церкви. Засыпали семенным зерном.

Может, неделя прошла. Не больше. И вдруг среди ночи — набат!!!

«Где горит? Что горит? Общественное зерно? Да ведь церковь-то каменная!»

Ничего не горело. Это бабы, те же беднячки и середнячки, кто их там разберет в куче, сбежались на паперть. Просунули в дужку замка веревку и повисли на ней всем скопом. Заглушая колокола, кричали, орали, выли:

«Ми-ром! Ми-ром!»

«Все виноваты!.. Никто не в ответе!»

Дорвались до зерна, гребли прямо подолами. А девчушку, пытавшуюся удержать, урезонить, остервенелая толпа чуть не растоптала.

Утром те же дремучие бабы скорбели над потерпевшей, обкладывали ей грудь и спину, руки и ноги наговоренными травами.

Но как трудно, как нечеловечески трудно было начинать все сызнова».