А как насчет другого, о чем люди не забыли? Как мы лесные озера, урочища зовем? Лебяжье, Журавлиха, Казарка, Соловьиный кордон. Где они — лебеди, журавли? Поют ли по-прежнему соловьи? И хорош же наш лесной Битюг, особенно Черный, на северо-востоке, вверх по течению. Черный — потому, что очень глубоко. А плесы широкие, дивные. Стихами хочется говорить: «Остановись, мгновенье!»
Ну, стихи — поэтам. Поговорим о простой материи. Думается, рыбой и сейчас Битюг не оскудел. Хоть и подтравливает отходами Садовский сахарный завод, она восстанавливается. Здесь питательная среда огромная: травяной покров во многих заводях, в нем комарики, стрекозы, долгунки выводятся. Это все рыбий хлеб.
Озера наши мелеют и снова наполняются, но не потому, что одни годы сухие, другие влажные. В озерах ключи не всегда бьют равномерно: если затянет песком, вот и меньше воды. А Битюг сильные ключи питают, поэтому он такой жизнеспособный.
В Битюге мореного дуба много. Но его нельзя зря доставать со дна — сразу потрескается. Его надо особым способом сушить. Подналадим сельское хозяйство — руки до всего дойдут. С нашим техническим прогрессом одолеем морену. Не из ольхи — из нее гардеробы будем делать. Морена — значит, черный дуб, но в ней и рубиновые прослойки, диво дивное!
Я знаю излучину, где погребен дуб в несколько обхватов толщиной. Сколько сотен лет он лежит? Осенью, когда вода прозрачная, его кусок виден на глубине двух-трех метров.
Все это богатство мы подымем. Все будет людям на радость.
Слушатели застыли зачарованные, и старые, и молодые. А по лицу Черемухина пробегали и свет, и тени, и нежная, застенчивая улыбка.
— Счастливец! — шепнула мне Матрена Федоровна.
Счастливец?! В чем же оно было, счастье этого человека, вскоре ушедшего от нас?
Когда не стало Черемухина, многие начали рассказывать мне о нем: и те, кого расспрашивала, и сами по себе. Каждый нес свое воспоминание, впечатление. Сколько в них общего и сколько разного! Памятны доброта и суровость, резкие грани характера, эгоизм и самопожертвование, деловитость и фантазерство, непрактичность, принципиальность, упоенность красотой мира, тревога за судьбу всего растущего и живущего на земле. И вера в окончательное торжество коммунистического разума.
Личность человека не просто сумма слагаемых качеств, это — сплав.
Пусть же говорят о Черемухине его ученики, коллеги по школе, соседи, друзья по рыбалке и охоте, колхозники, председатель Матрена Федоровна, пусть говорит многолетняя беззаветная спутница, жена его Валентина Николаевна. Всех их привела я на эти страницы.
— Мы его ужасно боялись и ужасно любили, — это один из учеников.
— Они его боялись как огня и любили без памяти, — это коллега-учительница. — Только притворит за собой дверь, все затаили дыхание. Если скажет: «Муха на окне, а я не слышу, как жужжит», — значит, надо сидеть еще тише. Если объявит: «Сегодня занятия с отстающими, кто сам за собой чувствует, приходите», — идут всем классом. Он посмотрит строго: «Столько отстающих? Не ожидал, не ожидал». И может, всего на секунду просияет улыбкой, а счастливей этих мальчишек и девчонок уже на свете нет.
— В середине тридцатых годов, — тут сразу несколько ветеранов школы вспоминают, — приезжала комиссия, вроде бы по аттестации. Всех учителей проверяли, его — особо пристрастно. Поражались «математическим способностям» детей. Растерянно мямлили: «Вы крупный методист, самобытный педагог». А заключение было такое: «Противник соревнования в школе, что несовместимо со званием советского учителя. Согласиться с мнением районо — Черемухина уволить».
Василий Гаврилович поехал искать правду в Москву. Месяц его не было. И месяц дети не пели, не играли, кажется, даже смеяться разучились. Ходили понурые, словно в доме безнадежный больной.
А когда возвратился он, целиком обеленный, по высшему разряду аттестованный, такое тысячеголосое «ура!» было, такое восторженное столпотворение — казалось, школа вверх тормашками полетит. Он сам — царь и бог дисциплины — ничего поделать не мог. Махнул рукой, навесил брови еще ниже над глазами и ушел к своей Валентине Николаевне, — успокоить.
Воспоминания учителя Евгения Ивановича Ковылова хочется привести почти дословно:
— В тысяча девятьсот тридцать девятом году я оканчивал пединститут и был распределен в Шишовку. Призвание мое — биолог, математиком оказался случайно, но раз уж так получилось — никуда не денешься. Я слышал, что математик там замечательный, и написал ему письмо. Черемухин пригласил приехать пораньше.