Матрена Федоровна не ошиблась. В тридцатые годы писатель Панферов подолгу жил в селе Репном под Воронежем. Мы, начинающие литераторы, иногда бывали у него. Кто-то из областных партийных работников сообщил ему о кулацком мятеже в Коршеве. Панферов сразу поехал туда, и через некоторое время в газете появился отрывок, озаглавленный «Событие в Полдомасове». Это была новая глава романа «Бруски», над которым писатель тогда работал.
Все же мне хочется, чтобы Матрена Федоровна поделилась тем, что она сама помнит.
— Испугалась я очень, — говорит Тимашова, и по лицу ее пробегает тень. — Мы ведь как раз напротив того дома жили. Когда началось волнение на улице, мой отец говорит: «Что-то будет. Ох, недоброе будет! Надо холодное оружие прибрать». Я удивилась: какое у нас оружие? А он собрал топор, косу, вилы, отнес в ригу и зарыл в соломе.
А возле сельсовета уже бушует пьяная толпа.
Тут все и свершилось...
Дедушка наш уже слепой был, девяностолетний. Я к нему полезла на печку, вся трясусь, кирпичи горячие, а меня знобит. Там в мешке просо лежало, досушивалось. Дедушка пододвинул мешок, укрыл мне ноги. Сам молитву шепчет.
У нас полная изба народу. Женщины кричат. У одной муж там был в сельсовете. Он выскочил, его убили тут же посреди улицы.
Матрена Федоровна встряхнула головой, словно отгоняя тягостные видения.
— Вот поедем, вы у моих родителей спросите. Старые, они памятливые.
Часа полтора спустя мы были в Коршеве. На площади — серый каменный обелиск. Высечены фамилии, но их трудно разобрать. Матрена Федоровна называет некоторые:
— Горский, председатель колхоза. Енин, заместитель председателя колхоза. Тимашов, председатель сельсовета... Его сестра была замужем за кулацким сыном, он вместе со своим отцом и убил Егора, потом у гроба плакали, притворно. Обоих прямо с похорон взяли под стражу. Касилин, уполномоченный райкома партии. Осипов, секретарь комсомольской ячейки.
Всего погибло четырнадцать человек.
— Два гроба отправили в Москву, — говорит Тимашова, — из газеты был товарищ и, кажется, из «Колхозцентра».
Мы пересекаем площадь и выходим к двухэтажному дому. Низ у него кирпичный, верх деревянный. Сейчас тут сепараторный пункт сырозавода. Были и другие съемщики, и, говорят, каждый почему-то прорубал новый ход. Здание обветшало, облупилось. И вид у него такой, будто оно всеми проклято. Будто не поднимаются у людей руки восстановить, обновить стены, где совершилось злодейство.
— Снести бы, что ли, это пугало, — говорит и Матрена Федоровна, видимо разделяя общую неприязнь.
Изба, где живут родители Тимашовой, стоит на противоположной стороне улицы. Раньше она глядела окнами прямо на двухэтажный дом, но года три назад избу перестраивали и немного отодвинули в сторону. Поднятая на новых венцах, изба приосанилась, помолодела.
— Теперь у отца душа на месте, а то он все горевал: «Мне и на погосте покоя не будет, если избу не поправлю. Пройдет человек и осудит: «Что ж ты, Федор Михайлович, так оплошал? Был ты вековечный плотник, а внукам оставил развалюшку». Ну вот, ублаготворил профессиональную гордость, — с доброй улыбкой говорит Тимашова, — каждое бревнышко скатил на землю своими руками и наверх поднял своим плечом.
— Матрена Федоровна! — восклицаю я, изумленная. — Сколько же ему лет, вашему отцу?
— Тогда семьдесят два было, — отвечает она, — а маме семьдесят четыре. Да чему вы удивляетесь? Наш род кряжистый. Ну, и сын, конечно, подсоблял, внуки, племянники.
Она хозяйской рукой нажимает на щеколду двери и, обернувшись, подмигивает мне:
— Мама небось уже в праздничном платке сидит.
— Как же она угадала?
— По телевизору видела, что мы в Коршево собираемся, — шутит Матрена Федоровна.
И я наконец замечаю, что газик, с которого мы только что сошли на площади, стоит у ворот дома Тимашовых.
Платок на Анне Алексеевне черный, трудно определить, праздничный или для каждого дня. А вот голубая байковая кофта, под цвет глаз, и впрямь только надета. Из-под платка выбились пряди волос, в которых лишь с трудом можно рассмотреть несколько серебряных нитей. И это в семьдесят семь лет!
После, когда мы уже вполне освоились, Анна Алексеевна, заметив мой пристальный взгляд, говорит с нотками безобидного тщеславия:
— Я темно-русая, — и в доказательство совсем сдвигает платок.
А у Федора Михайловича густой иней пал на голову и пышную бороду. Из-под кустистых бровей смотрят живые карие глаза.
Значит, правильные тонкие черты лица и волосы с каштановым отливом у Матрены Федоровны — от матери, а быстрый взгляд карих глаз — от отца.