Двадцать шестого марта в сельсовете собрались коммунисты, местные и приезжие, комсомольцы и колхозные вожаки. Надо было решить много вопросов: о семенах, о рабочем скоте, о коллективном выезде в поле.
А ночь уже была тревожная. По селу сновали неизвестные люди.
Утром вдруг в церкви зазвонили как попало: не поймешь, праздник или пожар. Егор Тимашов съездил туда — вроде все в порядке.
Наши окна были прямо против сельсовета, — говорит Анна Алексеевна. — Тут и стан стоял, Мотя ткала. Возле нас еще снег лежал, а та сторона сухая, солнечная. Люди на бревнах сидят, покуривают.
Вдруг, смотрим, идет толпа с вилами, с кольями. И будто не наши, а из других сел. Впереди человек маленького росточка.
— В «Брусках» он назван Яшкой Чухлявым, — поясняет Федор Михайлович, — а это был Семен. Из бедняков, но бандит уголовный, уже сидел за убийство.
Возле сельсовета было длинное бревно на столбах — лошадей привязывать. Семен стал на эту коновязь — как он, пьяный, не сорвался? — задрал морду кверху и кричит, грозится.
В коридоре окно открыли, подошел Енин, видно, уговорить хотел. Он был авторитетный в народе.
Да людей там в ту пору не было, одно осатанелое зверье. Енину сразу камнем в лицо. Пьяные громилы разломали коновязь, вышибли бревном дверь. Кучка их проникла в здание.
Панферов в своей книге утверждает, что был тут и момент вольной или невольной провокации (Яшка обещал, что сдавших оружие не тронут), и доверчивость честных сердец, боязнь запятнать священное знамя партии. Ведь коммунары знали, что в этой орущей толпе не только сознательные враги, тут много обманутых.
Единственный ныне живой свидетель, бригадир Пастухов, сквозь ужас того дня и прошедшие годы смутно вспоминает, что один из коммунистов сказал: «Кто сейчас выстрелит, тот расстреляет колхоз и доверие народа».
Коммунисты отдали оружие. И тотчас же над ними началась расправа.
Ночь была мертвая. В Боброве ничего не знали.
— Сосед наш, старик, был мирошником на зарубинской мельнице, — продолжает Тимашов. — Я пошел к нему, говорю: «Ведь тут люди валяются, давай делать охрану или дежурство». А он крови боится, даже свиней никогда сам не резал. Он только дал фонари с мельницы. Мы повесили один у входа, два на телеграфных столбах. Стали с другими мужиками караулить.
Дождик пошел. Теплый. Совсем весна.
Вдруг часов в двенадцать ночи едет верховой. Наехал на мертвого, лошадь всхрапнула. Он увидел меня на крыльце, спрашивает: «Что это — пьяный?»
Я его по голосу узнал: это был наш парень, коршевский, а служил в милиции. «Нет, Паша, — отвечаю, — это убитый, и он тут не один».
У верхового и голос изменился: «Что же тут произошло?»
Я говорю: «Тут было страшное...»
Утром приехали из Чесменки, из Боброва, началось следствие.
...Федор Михайлович рассказывает, как в Песковатке поймали главаря банды. Он хотел переправиться через реку и прятался под крутым берегом за льдиной. И как на следствии путал: преступников «не угадывал», а невинных приплетал. К нему подвели военного, переодетого в крестьянскую шубу: «А этот человек был?» Он говорит: «Был». Так и убедились, что он оговаривает. Потом суд, приговор. Что заслужили выродки, получили сполна.
А лучших людей, товарищей дорогих, уже не вернуть.
3
Рассказывает Тимашов, как создавались колхозы. Сначала один громадный, на все село. Но как управляться с такой массой земли, скота, инвентаря, как организовать людей, учитывать их труд — никто не знал. И колхоз-гигант распался еще до весеннего сева.
Но люди уже хотели работать сообща. И вот, как грибы после дождя, стали нарождаться мелкие колхозы.
— На каждой улице свой колхоз, — улыбается Федор Михайлович. — «Знамя революции», «Балтфлот», имени Ильича, «Комсомолец», «Восьмое марта»... Всех и не упомнишь.
А сливались они постепенно, когда трактора появились.
Зимой Бобровская МТС организовала в Коршеве вечерние курсы трактористов. Стала и Мотя проситься на курсы.
— Она под меня такой ключик подобрала, — вспоминает отец. — «Все равно, мол, я с девками на улицу прохожу. Гармонь там, пляска — обувку бить буду. А то и полсапожки целы, и, глядишь, научимся чему-нибудь». Я вижу: годов немного, а мысли здравые, значит, пусть идет. Вот мать долго не соглашалась.
— На что не надо, ты, дед, памятливый! — притворно замахивается на него Анна Алексеевна. — Зимой самая наша женская работа — прясть, ткать, — говорит она задумчиво. — Не выткешь, бывало, юбчонку, так и надеть нечего. Полсапожки те у нее одни были, про свят день. А в чем она на курсы пошла? Пиджачишко суконный домотканый, на ногах — поршни. Вы видели когда-нибудь поршни?