В полной тишине, честно глядя в глаза учительницы, Вовка разжевал насекомое.
И, громко булькнув кадыком, проглотил.
Больше о Пришвине мы в тот день ничего не слыхали.
У Анжелики Васильевны глаза сделались огромными и переполнились сначала ужасом, а потом диким отчаянием. В классе замерла гробовая тишина. Анжелика с трудом втянула носом воздух, побледнела как простыня… а после, не издав ни звука, зачем-то, крепко схватив рот обеими руками, пулей выскочила из класса!
Тук-тук-тук… — стихла дробь её шпилек по коридору.
Ребята зашептались. Я с восхищением глянул на Вовку. Он, победно улыбаясь, открыл рот и показал мне целёхонькую муху, сжимая её зубами. Потом аккуратно ухватил животинку указательным и большим пальцем и спрятал в карман.
— Живая? — еле выдавил я.
— Пластмассовая. У отца из рыбных снастей спёр…
И вот уже целую неделю впечатлительная и хрупкая Анжелика Васильевна вздрагивала при каждом Вовкином движении…
А ещё через пару дней я каким-то чудом поменял соседа по парте. Вовка был отправлен на задний ряд.
Теперь со мной сидит хулиган Борька — парень не менее целеустремлённый.
И что из этого выйдет, не известно.
СВОИ
В прихожей раздался звонок и Сашка навострил уши. Было ясно, кто может оказаться за дверью. И ничем хорошим это не светило. Покрепче сжав в руке перо, он стал ещё усердней выводить в тетрадке букву за буквой, внимательно прислушиваясь.
Мать вышла в коридор, спросила, кто там. Щёлкнул замок, заскрипел навес и послышался голос. По визгу — соседка.
— Нина Васильевна! И вот что, что же это творится у нас?
Мама в ответ:
— Здравствуй, Маруся. Что у тебя стряслось?
Визг стал громче:
— У меня стряслось! Это у меня-то стряслось! Нет, вы посмотрите! Вы когда своего Сашку приструните? Он моего Илюшу чуть не убил. Кирпич ему в голову запустил…
Во врёт! Сашка аж привстал.
Но тут послышался глухой голос Илюхи:
— Бомбочку водяную.
— А это что, не кирпич? Не кирпич? — продолжался визг. — Вон всю рубаху замочил! Ещё не хватало, что бы кирпичами начали швыряться!
— Илюша! — голос матери оставался спокойным. — Что случилось? Кто тебя облил водой?
— Какой водой? — кричала соседка. — Какой водой!
— Маруся, дай парню сказать. Что случилось, Илюша?
Снова забурчал глухой голос:
— Я не знаю. Я во дворе был. Кто-то сверху пакет бумажный с водой кинул.
— А кто кинул?
— Да вот ваш Сашка и метнул! Кто ещё-то? Он и на прошлой неделе драться лез, и в школе…
— Марусь! — голос мамы отвердел и стал резким. — Илюша, кто в тебя бросил?
Сашка слушал. Сейчас этот гад точно наврёт и тогда…
— Не знаю. Не видно было. Сверху.
— А когда это случилось?
— Только что.
— Нина Васильевна, а вы своего Сашку зовите. Чего не зовёте? Пусть сознается.
Наступила короткая пауза, потом отчётливо прозвучал голос матери:
— Его дома нет. С дедом уехал. Еще утром.
— Как нет? Совсем нет? — голос соседки сник и перестал визжать. — А кто же тогда?
— Мне почём знать. Да и чего ты дом полошишь? Из-за баловства.
— Сегодня баловство, а завтра кирпичом жахнет. А то и чего хуже…
— Нету никого, — оборвала её мать. — Уймись.
Дверь захлопнулась.
Нина Васильевна была справедлива, на отсутствие тяжёлой руки не жаловалась, поэтому Сашка, уткнувшись в тетрадку, ждал её без радости. Хотя Илюхе, ябеде кукурузному, все равно не выгорело. Поделом.
Мать подошла к столу, вытерла ладони о передник и глянула сыну в макушку.
— Ну, красавец, как было?
— Чего было? — очень хотелось оттянуть признание.
— Ты слышал.
— Чего слышал?
— Не дури. Ты кидался?
Сашка положил перо на стол и молча кивнул.
— А что не поделили?
— Да этот козёл вчера Алёнке глаз разбил! — тут уж он заговорил громче и зло. — Я обещал, что ему достанется, и сделаю.
— Я тебе сделаю! — мать отвесила крепкий подзатыльник. — Ещё не хватало. Я что, опять стану Маруськины крики выслушивать? Оно мне надо? — и, понизив голос, спросила: — Что с Алёнкой-то?
Сашка раздражённо воскликнул:
— Фингал под глазом, я же говорю. Этот хмырь ей палкой саданул ни за что. Там, на пустыре. Мы у складов сидели, а эти…
— Ну, так пошёл бы и надавал ему, а не водичкой поливался, как трус.
— Не трус! Алёнка уговорила не трогать. Я бы ему… А она наоборот, мол, пошутить только. Добрая. Сейчас вот пойду и настучу как следует.
— Ладно, уймись. — мать даже усмехнулась. — Крику-то мне устроили. Пойдёт он! Дурой меня выставить хочешь? Сказала же, что с дедом. Алёнка его попросила. Чтоб никого больше не слушал, — она положила обе ладони Сашке на плечи. — Значит, будет так. Ещё раз с балкона чего кинешь, сам полетишь следом. Алёнка не помрёт твоя. А про Илюху забудь. И что б я не слыхала больше. Понял?
— Понял.
— Обещай.
— Чего обещать-то?
— Что не тронешь.
— Ладно.
— Не ладнай! Обещай по-человечески.
— Обещаю.
— Уроки сделал?
— Пишу.
— Давай шустрее. И на кухню. Начнём капусту под закваску резать. К вечеру надо закончить. Всё-таки у деда день рождения не каждый раз.
Она дёрнула Сашку за ухо и улыбнулась:
— Мститель мелкий!
Сашка вывернул голову и спросил:
— А чего ты не сказала, что я дома?
Мать сделала большие глаза.
— Не сказала? У меня сын-то ты или Илюха? Кто ж своих сдаёт! Дописывай уроки, обормот, и на кухню. До вечера из дому ни шагу, — мать потрепала его по голове.
И ушла, а Сашка, почёсывая затылок, улыбался во весь рот:
— Придётся дурака этого не трогать. Козёл он, конечно, но раз обещал… Свои — сила.
ДЕТСТВО
Дядька мой двоюродный, Прохор, — дальнобойщик. В гости заглядывает редко. Жаль. Рассказчик отменный. Хоть и циник. В чём я его зачастую укоряю.
Мы поужинали и устроились на лоджии. Подальше от женских ушей. Развалились в креслах, расставили шахматы. Летний вечер выдался не жарким, не поздним и располагал к безделью. А заодно к беседе. Да и припасённый заранее коньячок оказался очень кстати. Наливали понемногу в гранёные стаканы, двигали фигуры и болтали.
Может быть располагала ленивая обстановка, может случайность, не помню как, но я завёл разговор о детстве. О счастливой и беззаботной поре, которая проходит мгновенно, а вспоминается всю жизнь.
Прохор, особенно если под шафе, размышляет по любому поводу с ехидцей и кривой улыбочкой. Но тут вдруг нахмурился и задумчиво произнёс:
— Понимаешь, какая штука, прежде чем детству уйти, оно должно случиться.
Я не принял его слова всерьёз:
— Да у всех случается. Только у него, у детства, год за три. Представь, старенькое-престаренькое, потрёпанное бывает у мальчишки уже лет в семь, и заявляет: «Усё, родимый, ухожу от тебя». А тот ему: «Куда?!» Детство роняет скупую слезу, сморкается в застиранный платок и вздыхает: «Куда-куда! На пенсию».
Дядька репризу не оценил. И в лице не изменился.
— Говном оно бывает, это детство, — поднял стакан, посмотрел сквозь него на свет и повторил: — Говном.
— Ну, ты циник! — ухватился я за старые упрёки. — Детство — это ж святое.
— Кому как. Это ты, вон, в городе родился, да вовремя, а я…
— А чего ты? И у тебя детство было. И в песочнице небось сиживал, и в салочки гонялся. Нет?
Прохор опустил стакан и прищурился. Странно как-то посмотрел, грустно усмехаясь.
— Было и у меня. Хочешь знать, куда делось?
— Ну. Если не секрет.
— Да не секрет, — он протянул руку со стаканом, и мы чокнулись.
Выпили. Дядька сложил руки на груди и, разглядывая шахматные фигуры, начал рассказывать. Но таким голосом, что я невольно насторожился. Необычно как-то заговорил, глухо.
— Я, ты же знаешь, деревенский. Ту ещё пору застал, послевоенную, бедовую. Ни пожрать, ни выспаться. Времена лихие были. По одному не ходили, дрались чаще, чем почёсывались, а жрачку добывали по соседским огородам — не слямзил, свободен. Какие уж там, в жопу, песочницы! Летом, ясное дело, пропадали целыми днями на улице. А я салага был ещё…