Выбрать главу

А. Алексин

«Не родись красивой…»

Не родись красивой,

а родись счастливой…

Народная мудрость

Машина мама в красавицах себя не числила — и потому сообщила маленькой дочке:

— Ты похожа на бабушку.

— Я похожа на бабушку?!

Маша обиделась и заплакала: бабушка ассоциировалась со старостью.

Тогда мама принялась объяснять, что ее мама, то есть Машина бабушка, когда-то была молодой и слыла признанной львицей.

— Я похожа на львицу?! — Девочка, которую уже успели сводить в зоопарк, испугалась.

— Что ты, глупенькая! Гордись: из-за нее даже стрелялись…

Маша забилась в угол.

— Стрелялись — это еще не значит, что застрелились, — успокоила мама.

Бабушки уже давно не было, а портрет ее висел на самом заметном месте, поскольку она по традиции считалась лицом семейства Беспаловых.

Постепенно, взрослея, Маша стала посматривать на портрет с явной приязнью, а потом — все благодарней и благодарней. Благодарней и благодарней… Пока события не изменили тот взгляд: он сделался придирчивым, подозрительным. Выражал недовольство… И наступил час, когда Маша спросила бабушку-львицу:

— К чему мне твое наследство?..

* * *

«Меня, психиатра, все нормальные предали… Не предали только ненормальные, психи. Неужели предательство — это и есть нормальность?» — смятенно размышляла она в те дни, когда происходило самое страшное.

1

Профессор-реаниматолог Алексей Борисович Рускин был отравлен за ужином, на «государственной даче» медицинских светил.

Срочное вскрытие с математической — а даже не медицинской! — точностью доказало: смерть наступила мгновенно. Не по злой воле тромба, запрудившего какой-то сосуд, и не потому, что биение сердца прекратилось столь же загадочно, как началось. Профессор скончался от яда, брошенного в атаку на его организм. Атаку, подобную ядерной: не спасешься!

И тогда в особой машине, которая сокращает расстояние лезвиями фар, вспарывающими ночь, и надрывной сиреной, и лихорадочно вспыхивающими мигалками, на загородную дачу примчали следователя. Его сопровождали, будто конвоировали, трое — до такой степени «штатских», что случайно проходивший мимо дачи офицер взял под козырек.

Вопросы задавал следователь, а трое, угрожающе помалкивая, исчезли. Лица их, не похожие друг на друга, но одинаковые, тоже не высказались.

Такая немота означала, что событие произошло громовое.

Советская власть терпеть не могла незапланированных происшествий. Знаменитого профессора вполне допустимо было отравить по какой-либо государственной надобности. Но по государственной! Тем паче, что за ней, за империей, преступлений значиться не могло.

На даче, что расположилась в семнадцати километрах от города, по субботам и воскресеньям отдыхали медицинские звезды первой величины. Ради властителей первой величины: вдруг занемогут! Целители находились в «непосредственной близости», чтобы в нужный момент не с курьерской, а экспрессной скоростью оказаться у вельможных постелей.

Главным реаниматологом не только считался, но и был Алексей Борисович Рускин. Он утверждал, что перед медициной — не столь безусловно, как перед Богом! — но все люди равны. Когда его объявляли правительственным врачом, он взрывался протестом. Ему претило, что дача именовалась «государственной», как у самих владык. И он придумал для нее имя неутвержденно-оригинальное: «Клятва Гиппократа».

— Пусть «клятвопреступнички» хотя бы не забывают, в чем клялись! — объяснил свою бунтарскую инициативу профессор.

Имя к даче приклеилось. Потом его чуть-чуть сократили. «Поедем к Гиппократу!», «Встретимся у Гиппократа?» — говорили друг другу светила-целители.

Бунтарем Алексея Борисовича не называли, — его нарекли оригиналом. Оригинальность, в частности, проявлялась и в том, что, будучи человеком благополучным, он не ощущал личное благоденствие как всеобщее.

Сколько бы благ ни досталось человеку, ему свойственно думать, что он заслужил гораздо больше, чем получил. Алексей Борисович мыслил по-своему: «То, что мне предоставлено, многие заслужили куда безусловней». Если он высказывал это вслух, на него взирали с испугом.

Профессор Рускин так и величал своих коллег, а заодно и себя самого — не врачами и не докторами, а «клятвопреступничками». В его устах уменьшительное слово звучало то насмешливо, то ласкательно.

— Каждый из нас хоть когда-нибудь, хоть раз да сберегал свое здоровье старательней, чем самочувствие пациента. Хоть раз да не откликнулся на зов страждущего… Хоть раз да схалтурил. А как мы красиво клялись! Лучше бы поименовали ту акцию простым «честным словом», а не высокопарною «клятвой». Во-первых, клясться грешно, а во-вторых, именно клятвы чаще всего нарушаются. Давайте же, дорогие клятвопреступнички, сознаемся и покаемся!

Алексей Борисович никого не поучал и не обличал — самые терпкие по сути слова он амортизировал иронией и шутливостью. С такой интонацией он и жил.

— Добрый день, дорогие клятвопреступнички! — обращался он к приятелям.

И они, боясь выглядеть недоумками, не обижались:

— Добрый день, клятвопреступничек!

Он действительно желал им добра. Разумно ли было на него обижаться?

2

Кто раньше? Кто позже? Кто за ним? «Живой очереди» к смерти нет. Дата ее прихода неведома, а в раннюю пору — и невообразима. «Психологическая анестезия!» — констатировал Алексей Борисович. Он ценил душевное обезболивание потенциальных своих пациентов. Стать коими со временем могли все… Но если начинали ханжески заламывать руки: «Ну зачем же о смерти? Что за тема такая?» — он возражал:

— Те, что вовсе забывают о неизбежном финале, нередко беспардонней живут. По моим наблюдениям…

Алексей Борисович умел выбивать из костлявых пальцев наточенную косу. Но знал, что безносая, злопамятная старуха когда-нибудь ему отомстит.

Маша наизусть цитировала рассуждения мужа — не столько для следователя, который просил «познакомить его с Алексеем Борисовичем», сколько для себя:

— Я помню все, что он говорил. Особенно о жизни… и смерти: «Человечество она укокошить не в состоянии, потому что бессильна перед любовью и страстью. Но каждого индивидуально подкараулит… Как бы я ни старался. Только до срока пусть не суется!»

— Вот и сунулась… — произнес человек с лицом тридцатилетнего и седой головой. Возраст его не сочетался с трагичною белизной пройденного, а застенчивая деликатность — с профессией следователя.

Кто помешал профессору Рускину уберечься? Кто ускорил исполнение приговора, подписанного еще в день рождения? Эти вопросы следователь призван был заменить ответами. Доказательствами… Он представлял сыскное, но гражданское ведомство и не занимался политическими делами. Политикой занимались те трое. «Те трое…», «Ведется расследование…» — детективная фразеология прописалась на даче, полностью оккупировала ее.

Интеллигентность бывает врожденной, а бывает показной, бутафорской. Врожденная не отказывается от себя ни при каких обстоятельствах, а бутафорская разваливается, если ткнуть в нее пальцем малейшего испытания. Следователь, нарушая юридические правила, попросил называть его Митей:

— Это короче. Я — Митя Смирнов.

— Маша, — в ответ представилась она.

— А я так обращаться к вам не имею права.

— Потому что свидетельница?

— Нет, потому что женщина.

Он совсем не похож был на следователей, какими Маша их себе представляла.

Митя долгих сочувствий не выражал, показно не кручинился и дежурно не сожалел. Он и заикался-то деликатно, еле заметно. А свое расследование он начал с того, что, чуть запинаясь, спросил:

— Кого вы, Мария Андреевна, подозреваете? Не вообще, а из тех, кто находился в столовой. И контактировал с вашим мужем.

Он не назвал Алексея Борисовича «покойным мужем», чего требовала точность, но от чего удержал его такт. Она откликнулась сразу, немедля:

— Я не подозреваю — я уверена: его убил Вадим Парамошин. Вадим Степанович… В тот вечер он сделал вид, будто хочет покаяться.