Выбрать главу

— Голова в этом случае ни при чем, — словно посочувствовал себе Митя. — Давайте лучше про вашу маму… Вечно она о ком-то и о чем-то пеклась. Даже о парамошинском заведении. Чтобы все юридически было в порядке. Раз там работает дочь!

— Вам и это известно? Почему ж вы молчали?

— Молчать — одна из неприятных обязанностей моей должности. — Митя записывать перестал. — Как Полина Васильевна перенесла горе?

— Я сказала, что муж мой внезапно скончался от сердечного приступа, а что все остальное — сплетни.

— Пусть так и думает, — согласился Митя.

— Ночью сердечный приступ, который в действительности не случился с моим мужем, случился с мамой. Диагнозом был инфаркт. Правда, со знаком вопроса в скобках… И это вдобавок к другим ее… катастрофическим хворям!

— Каким, если не тайна?

— Тайна. Даже для следователя.

— Тогда извините.

— Судьба в этот раз надо мной смилостивилась — и удовлетворилась маминой стенокардией. Инфаркт не подтвердился… Но на похороны я ее не пустила. Она мои просьбы неукоснительно выполняет. С малолетства ни в чем не отказывает!

— Весьма редкий случай.

— Если кто-нибудь объявлял это непедагогичным, мама объясняла: «Взрослая жизнь ухитрится отказывать нашим дочкам и сыновьям на каждом шагу. Пусть хоть в детстве не натыкаются на плотины!» Она любила, уважала… и даже почитала моего мужа. Зачем же ей было… на кладбище? Чтоб слышать там перешептывания, намеки? Какая для нее разница, по какой он причине погиб? Зачем эта новая боль? Она же никогда не приносила мне боли, а лишь от нее избавляла.

— Боль выяснений и уточнений приношу людям я, — сказал Митя. — Такова моя служба. Весьма изнурительная.

— Я видела ваши таблетки…

8

Полина Васильевна курила ровно столько времени, сколько не спала. Открыв поутру глаза, она прежде всего погружала пальцы в сигаретную пачку и нащупывала на столе зажигалку. Пепельница возле нее представляла собой подножие пирамиды сигаретных останков. Когда ее приглашали в еще незнакомый дом, Полина Васильевна осведомлялась: «А курить у вас можно?» Ей отвечали, что можно. И до того захлебывались гостеприимством, что «можно» звучало как «нужно». Потому что без надобности ее звали редко.

Мамин голос, как ни странно, прокуренным не был. В нем не ощущалось жесткой, раздробленной хриплости, а ощущалась мягкая заботливость… казалось, обо всем окружающем мире. Однако убийц, насильников и растлителей мама не защищала, а вступалась лишь за тех, в чьей невиновности была совершенно уверена. Это противоречило традициям юриспруденции, но соответствовало маминому характеру.

Защищать невинных при советском режиме было подчас трудней, чем виновных, — и напряжение требовало табака как наркотической анестезии. «Чистота у нас порой не спасает от грязи, а честность от бесчестных наветов, — с грустью констатировала мама. — Приходится доказывать, что ты — не верблюд, будто кругом пустыня, где верблюдов непременно ожидают увидеть!»

За выступления в суде маме причитались не только стрессы, но, конечно, и гонорары. И она их принимала.

— На защитника в нашем суде поглядывают с подозрением, как на соучастника преступления. Выступать в таком суде — это «вредное производство». Вот за вредность я и беру.

Кроме того, она без конца давала мудрые юридические советы. И способствовала их воплощению.

— А это для меня «производство полезное». За полезность я не взимаю. Иные мои коллеги нужные советы дают нужным людям. Это противно. Стараюсь советовать тем, кому надо протянуть руку, чтобы не утонули, не сгинули.

Когда Маше было семь лет, мама дала совет мужу, Машиному отцу, который, в отличие от Алексея Борисовича, был значительно моложе супруги, отыскать себе сверстницу.

— Понимаешь ли, с годами соотношения возрастов меняют не только свой внешний вид, — растолковывала мама дочери. — Одно дело двадцать и двадцать девять: оба в расцвете. А совсем иное — пятьдесят лет (мужских!) и шестьдесят (женских!). Он все еще цветет, лишь более зрело, а она сопротивляется годам у всех на виду или отдается во власть перезрелости… Букета не получается: свежие цветы с увядающими не сочетаются. — Тогда мама еще не знала и не догадывалась, что дочь невольно воспользуется ее женским опытом. — Я не стала ждать пятидесятилетия твоего папы и своих шестидесяти… И пожелала ему цвести где-нибудь в другом доме.

Полина Васильевна не сомневалась, что так все равно случится — и облегчила мужу его задачу.

Отцы чаще всего дорожат теми детьми, матерей которых в данное время любят, — и папино обожание прописалось по новому адресу.

Маша же, по ее собственной воле, соединилась и с маминой фамилией, отторгнув отцовскую.

Так как не существует на свете ни единой бесконфликтной судьбы, не было, пожалуй, в больнице и ни одного Машиного коллеги, который бы не попросил у Полины Васильевны «квалифицированного совета». Возникали и глобально неразрешимые ситуации, которые Полина Васильевна упрощала и делала разрешимыми.

Прежде всего она устремлялась на выручку униженным и беспомощным. Ибо слабые более других нуждаются в силе.

Маша была похожа на маму. Но в ней было больше очарования, а в маме — снисхождения и терпимости.

А потом внезапно неврологическую больницу решили превратить в психоневрологическую.

— Психиатр же у нас в больнице только один: это вы, Мария Андреевна, — с непонятным торжеством, хоть как бы и мимоходом, констатировал в коридоре Вадим Степанович. — И напрасно возражаете против моей инициативы.

— Уже донесли?

— От слухов не убережешься… А у меня к вам только просьба: не отказывайтесь! Я сделал это… для вас.

— Для меня?!

— Вы же, повторюсь, психиатр. И отныне это будет ваша больница!

Маша считалась неповторимым специалистом по возвращению памяти тем, у кого ее, как говорится, отшибло. Именно отшибло, потому что истоком болезни почти всегда были жизненные удары. Это требовало предельной сосредоточенности не только на болезни, но и на биографии пациента. Ибо причиной недуга чаще всего и была судьба. Память — пусть нехотя, сопротивляясь, — но возвращалась. Маша обладала, как определили еще в институте, и гипнотическими возможностями. Первым это открыл не глава кафедры, а один из ее поклонников. «Ты загипнотизировала меня!» — восторгался он на первом курсе. «Разгипнотизируй меня, пожалуйста. Ты обязана!» — требовал он на всех остальных курсах, поскольку влечение его было безответным.

Маше не удавалось разгипнотизировать и других многочисленных вздыхателей, потому что в гипнотическое состояние на самом-то деле вогнала их не она, а власть женской обворожительности. Бороться же с «властью» почти бессмысленно. И в этом случае тоже.

Пациенты — дело иное… Тут Маша уверовала в свои способности. И после ее магических — иногда очень долгих — стараний больной, считавшийся «не в себе», к себе возвращался.

Концентрировать столько сил и внимания на одном пациенте в больнице также считалось признаком ненормальности. Но Маша избавиться от своего «заболевания» не могла.

— Уделять такое количество времени одному психу — это дикость! — упрекал Машу на больничных летучках заместитель главного врача, которого все звали резко и коротко «зам». — Расточительно и неэффективно!

— А эффективно было посвящать целый роман одному «идиоту» по фамилии Мышкин? — возразила однажды Маша.

— Вот именно: достоевщина! — вскипел «зам» Парамошина, так как Маша уже была «другому отдана» и, по сведениям «зама», намеревалась «быть век ему верна».

— Что вы возитесь с каждым, как с писаной торбой?

Сравнивать больных с предметами и вещами было его привычкой. Были у «зама» и другие дурные наклонности. Он, к примеру, почти непрестанно грыз ногти. «Вгрызается в проблему и догрызается до ее решения», — съехидничал как-то Вадим Степанович. Маша давно приметила, что грызть ногти — это манера скверных людей. Когда «зам» принимался за свои ногти, она брезгливо прикрывала глаза.