Когда раскрасневшаяся Танька выбежала в ограду с тазом и выплеснула помои под забор, Ванюшка сказал ей с ехидцей:
— Танька, домой придешь, мать тебе даст. Опять воды не наносила.
— Пусть твоя тетя Малина воду носит, понял! — Танька показала брату язык.
— Ладно, скажу: не хочешь воду носить.
— Только попробуй скажи, подлиза.
— И скажу.
— А иди-ка ты!..
Красная роза — любовь,
Белая роза — свиданье!
— затянула Танька прежде чем нырнуть в открытый тепляк.
Желтая роза — разлука,
Черная роза — прощанье…
Когда Ванюшка зашел в темную, с провисшим потолком избенку и подал еще теплые шаньги, Варуша Сёмкина, костлявая и чернявая, одиноко курившая у печи, заохала, завздыхала, не зная, чем и отдариться, заморгала одним глазом, поскольку другой глаз заплыл синью – видно, пьяный Сёмкин примочил. Бывало,светит лиловым фонарем с оплывшего глаза, а перед соседкой Аксинье Краснобаевой начинает оправдываться: «На ночь глядя выбежала в сенки…» Аксинья – баба умудренная жизнью, сама синяки нашивала – продолжает: «… Поскользнулась и упала, а в сенках лагушок с капустой, дак прямо глазом и о край…» «А ты, Ксюша, откуль знаешь?..». «Дак уже пять лет слушаю… Ты, соседушка, кадушку-то убрала бы, а то чо же, прямо на дороге стоит…» «И то верно…»
— Ой, спасибо тебе, Ваня, большо-ое-пребольшое, – запела Варуша. – И матери передай: спасибо, — она выложила шаньги на стол, хотела уже отдать миску с полотенцем, потом придержала ее, печально призадумалась. — Пустую посудину неловко назад ворочать, и положить-то нечего, — как на грех, шаром покати, — она суетливыми, чем сильно походила на Пашку, своего сына, темными глазами стрельнула в горничку, где, пьяно распластавшись на горбатом полу, с посвистом храпел хозяин, потом, немного пристыженная, виновато оглядела кухонку с печкой, закопченной у чела, краснеющей щербатыми, отставшими у шестка кирпичами, с пузато отпученными стенами, где там и сям отвалилась штукатурка и в проплешинах заголилась ребрами мало-мало подбеленная дранка; казалось, даже стены, несмотря на июньский зной, темнели сырой плесенью, — впрочем, и не мудрено, потому что старая избенка, сложенная когда-то из краснобаевского амбара, оштукатуренная изнутри и снаружи, не проветривалась, не дышала, отчего быстро набухла сыростью, насквозь прогнила и скособочилась. Хотя, сколько себя Ванюшка помнил, она всегда и жила в плачевном виде. Дух гнилости и плесени перемешивался с застойным запахом детской мочи и непроветренных матрасов, на которых вповалку прямо на полу спало многочисленное семейство, лишь для родителей имелась широкая кровать, шишкастыми козырьками чуть не достающая до провисшего потолка. Полотняная зыбка, привешенная к матице, тихо покачивалась у самого пола — в ней ворочался грудной ребенок.
Мимолетно оглядев свое некорыстное жилье, Варуша вздохнула привычно, после чего сразу же обреченно успокоилась, виновато поглядывая на буфет, где за мутноватым стеклом одиноко и желтовато посвечивали граненые стаканы. От буфета к сырому углу тянулись густые тенёта – седая паутина, откуда, словно из далекой, тайной глуби, жалостливо смотрела на Варушину жизнь Божья Матерь; а надпись на картонной иконке молила: утоли мои печали…
— Тетя Варя, а Пашка где? — спросил Ванюша.
— Беда я знаю,— ответила хозяйка, оставаясь в своих думах или утешном бездумье. — Где-то по деревне палит. Пашке чо, наелся, напился и в бега… Я попозже занесу миску-то, а? — похоже, она гадала, какой бы такой гостинец положить хоть на дно миски, как и требует того обычай. — Или Викторка наша потом занесет?
— Не-е, мама велела сразу принести.
— Да-да, праздник у вас, все плошки-ложки на счету. Ну, да ладно, — она опять вздохнула и стала раскуривать желтоватый папиросный окурочек, достав его из печурки. — Матери скажи, я к ней под вечер забегу. Может, помочь чего надо… Ну, глянулась тебе молодуха, тетя Малина-то? — улыбнулась Варуша, сквозь дым прищуристо глядя на Ванюшку.
Парнишка неожиданно покраснел и тихонечко, но твердо сказал:
— А меня в город с собой возьмут. Тетя Малина посулилась.
— Но?.. Совсем или погостить?
— Погощу, а ежли понравится, дак и останусь.
— Ой, девки, беда. Дак знатца ты теперечи у нас городской будешь, не то что мы, деревня битая.
— Я там в цирк пойду, а в цирке обезьяны всякие, даже коровы на задних ногах ходят.
— Ох ты, Господи, чего, нехристи, измыслили!.. Ты, парень, там шибко не загащивай, мать не бросай. Кто ей помогать будет?!