О-ой, мороз, мороз, д-не морозь меня-а,
О-ой, д-моево-о коня-аа д-белогри-ива-ва-а-а-а…
Молодые подхватили в угоду матери и пели, заметила она потом, как по радио, не по-нашенски. Марина, приобняв жениха, уютно приладив свою кудрявую головку на покатистое Алексеево плечо, выводила звонким, но бесцветным и отстраненным голосом. Алексеев бас не глушил остренького, настырного звона, но когда голоса сливались, то переливисто подрагивали в сумерках, обвиваясь вокруг темно нависающей матицы. Алексей, потный и красный, сидел в белой шелковой майке, по-хозяйки широко расшиперив ноги, нет-нет да и за плечо пригребая к себе невесту.
Ванюшку давно уложили спать, но, свесившись с койки, парнишка слушал, что говорилось на кухне, стараясь постичь ребячьим умом сказанное, и уже вместе с отцом и Алексеем осуждал пьянчугу Сёмкина. Потом он тихонько слез с кровати, прополз на животе до двери в кухню и так, лежа, сквозь щелочку стал подглядывать за гулянкой. Из темной горницы видел все в мутно-желтых, дремотно плавающих пятнах, - огонек в лампе чутко подрагивал, приплясывал и покачивался в лад песне. Мать, подперев отяжелевшую голову ладонью, чуть слышно плакала, за песней это не слышалось, но виделось даже при хилом керосиновом свете, как сыро взблескивали, искрились ее глаза. Она всегда плакала, стоило ей только пригубить рюмочку, точно в душе, на дальней излучине ее, где денно и нощно копятся слезы, городилась сдерживающая их напор запруда, а теперь эта запруда растаяла в вине, и слезы по вымытым руслицам быстро потекли к глазам; и чем бывало веселей кругом, тем тяжелее наваливалась на мать почти беспричинная, не ко времени, тоска, силой своей кручинной выжимая частые слезы; а после этого, как пересохшей земле после дождя, матери сразу легчало, лицо закатно румянилось, расправлялось, и стеснительно пробивалась виноватая, облегченная улыбка, — Ванюшке она казалась похожей на вечернюю зорьку: вот моросит и моросит обложной дождь-сеногной, и кажется, не будет этой мороси ни конца, ни края, отчего занывшей душе хочется забыться, но вдруг однажды под вечер рождается в воздухе затишек и стоит вдумчиво, не колыхаясь, гадая: моросить дальше или уж хватит?.. а потом, уже под самые потемки, на краю пустого, темного озера, в суровости своей похожего на материно лицо, тихонечко запалится узенькое, красноватое зарево,— материна улыбка, и теплым светом зальет озеро, полнеба, суля на завтра ясный день. Вот такая у матери являлась улыбка, но пока до нее было еще далеко-далеко.
Она хотела подсобить молодым и, не выжидая затишка, отпустила на волю мелко дребезжащий в плаче, прерывистый голосок, который так тоскливо и одиноко пролился, не в лад песне, что молодые жалостливо оглянулись на мать.
— Ты, Аксинья, раз не умеш, дак молчи сиди, — поморщился отец. – Лучше рюмку выпей.
— А ты не попрекай, не попрекай меня рюмкой. Я ее, может, раз в году в рот беру, а ты через день да кажный день. Ты вот седни цельный день яйца парил, как наседка, ходил, прохлаждался, а я затемно поднялась и дотемна на ногах, аж стегна болят.
— А кто деньги зарабатыват? — скандально прищурился отец.
— Ох, уработался — керосин отпускал.
— Вы с Ванькой хошь поганую копейку в дом принесли?
— Ты-то много приносишь, ага. Все в ненажорпу глотку улетат. А принесешь какую сотню, дак на бутылки же и вытянешь.
— Нет, ты мне прямо скажи: ты за свою жись хошь копейку одну в дом принесла?..
— Оте-ец…— Алексей подергал его за рукав.— Кончай. Давай лучше подпевай.
Немного побурчав под нос, успокоившись, отец готовился подхватить песню. Храбрясь, растопыренной пятерней заправляя волосы назад, лихорадочно блестя засиневшими от выпитого, веселыми глазами, попробовал запеть, но голос его тут же сорвался, надсадно захрипел, а грудь часто зашатал сиплый кашель.
— Ты бы, отец, курил помене, — пожалела его мать. — А то ведь так эту соску изо рта не выпускаш. Утром еще глаза не успел путем продрать, а уж, гляжу, дымокурит, табакоед. Вот и задыхашся.
С грехом пополам уняв кашель, отец уже не лез петь, хотел было тут же после материного напоминания закурить, достал кисет с газеткой, но молодуха так просительно глянула на него, что он сунул кисет обратно в карман черных выходных галифе. От нечего делать стал скучающе, неодобрительно смотреть на поющих, особенно на мать, все пробующую подсунуть и свой голосок. Отцу после выпитого хотелось посудачить, поспорить, и он нетерпеливо подсасывал воздух беззубым ртом. Мать, обморочно вперившись взглядом в красный угол, где мерцали иконы, терла опухшие, покрасневшие от слез глаза.