– Пожалуйста! Даже не пытайтесь!
Полное заботами лето тянулось, как один жаркий день, но, как только выпала последняя пушинка из оперения самого младшего из птенцов, шевелюра деревьев начала редеть понемногу, появилась нездоровая жёлтая седина…
И в тот день, когда птицы, покружив подле родного дома, отправились на зимовку за моря, вослед им началась суматоха листопада. Листья отчаянно рвались нагнать гомонящую стаю, но даже если бы ветер бросил все дела и вызывался их сопроводить, то вышло бы дурно, ненадолго, недалеко, – до первого поворота, до ближайшего оврага.
Листья падали на тропинку, словно птицы, и так же, как они, пытались взлететь, но, сколь ни старались, не выходило никак.
Цвета и краски…
Было неясно, запаздывает рассвет или медлит, но в тот самый час, когда заострившиеся черты леса не несли в себе никакой красы, а одно лишь сплошное разочарование, осень решилась прийти ему на выручку и принялась за дело сама.
В неярком свете её жёлтых, истрёпанных ветром бра и мутных торшеров, зелёных от плесени мошек, деревья степенно обретали привычные взору формы. Плоскость, та, что от глупости, удивительно мало шла к ним. Внешние очертания, сколь бы ни были причудливы и ровны, вне хитросплетения ветвей, без пышной кроны неисчислимых фраз, скрывающих чувство истины, казались вовсе лишёнными сути рассудка и разума; ответственности, происходящей из ответа за следствия поступи через брод, поперёк истечения реки бытия.
Говоря без околичностей лукавства, попросту, – двухцветная, предрассветная гравюра леса вызывала неподдельный, недоступный пониманию испуг. Её желалось миновать, как можно скорее, чтобы вновь забыться, наблюдая карусель перемены красок и теней, дабы не помнить неистощимого, беспредельно тоскливого ужаса встречи с собой. Лишённый цвета, мир пытает нас. Нуждаясь в непрестанном наполнении, мы теряемся, ищем себя, но так и не отыскав, безучастно замираем, ожидая хотя малого проблеска со стороны.
Цвета и краски… Так кому нужна сия перемена блюд?! Нам, не умеющим обуздать себя или лесу, что хорош в любое время дня и года?! С ироничным терпением, с мудрой покорностью сносит он всё стороннее, что касается его, но не тревожит никак. Имея в сердце понимание об себе, ему не нужно одобрения иных, а порицания… Что ж, они как гроза, которая всегда отыщет случай и причину излить своё негодование.
…Так и не дождавшись наступления зари,
осень, переняв всеобщее беспокойство, захлопотала вновь. Она, казалось, тоже была бесполезно нервна, впрочем, как и мы.
Чувства
Она ходила взад-вперёд по комнате и, воздев милую головку к потолку, блестя глазами из-под приспущенных в мою сторону век, с жаром говорила:
– Мне нравится честные, неравнодушные люди, которые не стыдятся слёз, и плачут не от горя, но от сопереживания. От стороннего, не своего, не касающегося их волнения. Да так, что оно перестаёт казаться чужим, перестаёт быть им. Сочувствие – это так по-человечески, не правда ли?
Я молча покачал головой в ответ.
– Разве вы не согласны? С чем именно?
– Если кому-то нехорошо, и ты встревожен из-за того, в этом есть изрядная доля лицемерия.
– Но отчего же?
– Так проявляется опасение за себя самого.
– Я так не думаю. Бывает же, что сострадание, это не сиюминутное выражение чувств, но реальная, физическая боль.
– Не спорю, бывает. И в этом проявляется ещё бОльшая любовь к самому себе.
Она глядела на меня с некоторым испугом и разочарованием. Я казался ей недалёким и чёрствым, не способным на жалость. Мне совершенно не хотелось расстраивать её, но, отыскав в себе решимость объясниться, заговорил:
– Если однажды в дождь вы увидите сидящего в луже котёнка, то что, кроме слов утешения, найдёте в своём сердце для него? Вы можете добавить к дождевой воде сколь угодно своей, от слёз не будет никакого проку. Отважитесь ли вы прижать вымокшего и грязного котёнка к своему светлому пальто, замените ли ему мать, сказавшись на службе нездоровой? Я не спрашиваю, что будете чувствовать при этом, но что, что вы сделаете?!