Сквозь дождь из листьев за окном, представляется, как идёшь по этим камням к прозрачному от холодности морю. Оно пенится едва, сберегая силы для грядущего ослушания несдержанному норд-осту, и медленно переступает по мелководью, наивно приподнимая подол тонкой прозрачной сорочки, чтобы не измочить её раньше срока.
…С листьями наперегонки, дрозды падают вниз, легко и беззаботно. Неисчислимая россыпь ягод на рябине даёт повод не трудиться улетать. Не видать дроздам моря этой зимой, не видать…
Ещё немного
Заметив нечто блестящее под сосной, я подумал, что это золотисто-оранжевый новогодний шар, который обронил в траву ещё в Рождественский сочельник, да тогда же и позабыл про него. Приглядевшись внимательнее, мне почудилось, будто бы он шевелится, и через пару дуновений ветра, которому в глубине души попенял на видение, разглядел некрупную, долговязую птицу, с головы до пояса сияющую чешуёй частых, словно выкованных перьев. То над пыльным горизонтом блёклой травы, маленьким солнцем замерла малиновка. Подстать светилу, она испускала тёплые лучи цвета, медленно оборачиваясь вокруг себя. Натруженное пением горло, чуть спадало полукруглой складкой воротника на грудь, и от того зарянка казалась намного солиднее, чем была в самом деле.
Ярким, красного золота, облаком у неё над головой, трепетали листья, что ещё удерживались из последних сил на ветвях, волнуясь перед единственным последним полётом, сочувствуя себе неустанно и трудясь над видимостью движения. С краю поляны неподалёку, пчёлы тормошили пронзительно-жёлтый одуванчик. Соблазнившись его утаённым от лета нектаром, они отгоняли прочь любого, кто оказывался подле, ибо цветок был на всю округу один.
Малиновка давно заметила суету возле одуванчика, но решила не тревожить пчёл, а, зная о том, что осень хлопочет у столов «до последнего гостя», устроилась за самым дальним, под виноградом, с весны облюбованным ею, где и расположилась отдохнуть.
– Желе? Семян? Сока? – Расстилая крахмальную кружевную скатерть листа, тут же подлетела осень.
– Спасибо, я пока посижу так, ко мне должны прийти.
Птица сидела, спокойно и ненадменно щурясь по сторонам. Первый, самый страшный год её жизни, наконец, подходил к концу, а те полтора десятка, что сулило грядущее, обещали быть счастливыми и приятными. И она готова была ещё немного подождать.
Тенью на песке
Опадают золотые блёстки листвы, оставляя неприкрытыми худенькие сутулые плечи деревьев, и долговязые их тени чертят что-то шёпотом на дорожной пыли, не оставляя следов. А осени некогда остановиться, постоять рядом, чтобы послушать, покивать сочувственно головой, да после занести в кудрявую из-за вымокших несколько раз страниц тетрадку. У неё иная забота.
На холсте дня, маслом, разведённой дождевой водой охрой, темперой на яичном желтке, цветами от канареечного до горчичного, – пишет осень очередной свой портрет. Заглядевшись в зеркало неба, самой тонкой беличьей кисточкой прорисовывает она нежные контуры дальних, осиротевших ветвей, те, которые ближе, пятнами покрупнее, и широкими заметными небрежными мазками всё, что рядом. В этом её намёк на то, что ушедшее, недосягаемое уже, мнится приветнее, милее, глаже. А в доступном, ещё близком, ближнем видны шероховатости и огрехи, заусеницы и ссадины, но сама жизнь заметнее, без прикрас и оговорок.
Очарование безупречности – в надежде сокрушить его. Выбившийся из гладкой причёски, локон ценнее всего образа, подчас. Он жив, податлив, зависим от дыхания, шага и дуновения ветра.
Клочком разорванной записки, летит подхваченный ветром белый мотылёк, то осень пыталась записать по памяти начертанное тенью на песке, да как-то всё выходило… не то.
Чтобы было кому сказать…
– Смотри-ка, бабочка! Так забавно полощет крыльями по воде…
– … тонет она, тонет.
Словно ракушки, мы прячемся в песок вещей и действий, слов и поступков. Думаем, надеемся, что это делает нас настоящими, осязаемыми, реальными и видимыми другими. С такими считаются, так мнится нам, и продолжаем окружать себя ненужным, неважным, сиюминутным. Мы уверены, что не годны для великих дел, для них рождены иные, далёкие, диковинные, непонятные и смешные нам чудаки. И когда те, с наивным лицом и широкой улыбкой, неловкие от смущения и радости, шмыгают носом, заправляют на ходу выбившуюся из брюк рубашку, бегут нам навстречу, чтобы подать руку, придержать дверь… мы не понимаем их ещё больше, ибо сами, будь хоть на четверть как они, не здоровались бы ни с кем.