Преосвященный Иоаким не стал больше упорствовать и вошел в дом. В доме, прямо с крыльца, были большие сени. Направо открытая дверь вела в жилые комнаты, а налево, сквозь также открытую дверь, виднелась не то хозяйственная клеть, пустая кладовушка, не то запасная комнатка.
О. Иван, к удивлению всех знавших его жилище, повел почетного гостя не направо, а налево.
-- А вы, отцы и братия, -- обратился он к остальному духовенству, -- пройдите к матушке. Готовьте чай. Мы скоро придем с владыкой.
Помещение, куда о. Иван ввел архиерея, действительно, не могло не удивлять. С удивлением окинул его взором и преосвященный. Это, на самом деле, была кладовая, только кладовая, приспособленная для какой-то особой цели.
Окно было одно и выходило прямо на лопух в огороде. Вдали виднелось громадное болото. Окно было раскрыто. Подле него стоял залитый чернилами некрашеный белый, грубой, очевидно, самодельной работы деревянный стол. Перед столом -- два простых деревянных табурета. В углу висела икона Милостивого Спаса, а на стене подле стола большая литография "Голова Спасителя в терновом венке". Литография была лубочная, грубой работы. На ней более всего выделялась слеза, катившаяся по щеке Страдальца.
-- Простите, ваше преосвященство, что я приглашаю вас сюда, -- пропуская гостя вперед, сказал о. Иван. -- Здесь, в стороне, нам удобнее будет говорить. Да у меня тут и слово легче пойдет с языка. Это жилище моей души. Там, по ту сторону сеней, я живу телом, а здесь -- душой. В жилых комнатах тесно, дети везде, сосредоточиться нельзя. Я и приспособил себе кладовку. Тут я и думаю, и молюсь, и сил у Милостивого Спаса набираюсь. А много в нашем месте надо сил, владыка. Заболотьем прозывается наше место. Болота кругом. Вон, и перед окном они. Самая и жизнь здесь -- болото. Была, по крайней мере. Теперь, слава Богу, попросохло. Солнышко дошло до людей. А что раньше было! Край глухой. Заброшенный. Невежество, нищета, грубость. Одичалый народ. Девятнадцать лет я здесь, и что я пережил? Как только вынес? Человеку не вынести, -- Бог помог. Первые годы, хотел бежать отсюда, думал проситься на другое место, а потом рассудил:
-- Что же, начать сушку болота я начал, -- а потом бегу? Кто же кончать станет? Или опять людям валиться в болото, Я-то ведь, хоть кое-как, а свыкся, новому же наново привыкать.
Так и остался. А теперь уж и тянуть недолго осталось. Кровью харкаю. Я болота сушил, -- болота меня высушили. И, вот, как мы тут с болотами на земле и с болотами в человеческом сердце маемся, -- этого никто не видит... Вы, ваше преосвященство, гневаться изволите, почему я проповедей не пишу и благочинному не представляю. Какие же у меня могут быть проповеди? Как я их писать буду? чем? Поглядите мне на руки. Разве это пальцы? Это грабли. Девятнадцать лет они заскорузли о соху на поле, о косу на лугу, о лопату на болотах, а вы вдруг:
-- Проповеди пиши!
Вы бы мне еще предписали симфоний на рояли играть, концерты давать. По моим пальцам это все равно будет, как раз.
-- Ну, не можете писать, -- говорили бы так, -- вставил преосвященный Иоаким, недовольный длинною речью о. Ивана.
-- Так, ваше преосвященство не заговоришь. Божье, разумею, слово. Так только вороны, говорят, летают. Так болтать только можно. А говорить, да не так, а как следует у нас учили? Говорили нам в семинарии, куда мы и на что идем? К чему готовимся? Готовили нас? Дали аттестаты, посвятили, дали грамоты, и ступай: крести, хорони, поминай, венчай! И вы вдруг:
-- Подай проповеди! Отчеты благочинному.
По нашим местным проповедям нет отчета. Позовут тебя к умирающему: человек среди болот сам оброс мохом. от тут и походи около него. Доберись у него до Бога, коли он о Боге то, почитай, и не слыхал никогда. И начнешь с ним перебирать всю его серую, как туман, жизнь. Выслушиваешь все его горести, жалобы. Плачешь с ним, жалеешь его. Просидишь у постели вечер, захватишь и ночь. Семью соберешь, начнешь вообще жизнь нашу, темноту людскую разбирать. Жалко всем уж не себя, а Бога, правды Божьей жалко станет. И поплачем мы уж тут всею семьею, а от слез-то этих радостно станет всем на сердце, как может быть, радостно и в жизни никогда не было. И больной радостен станет, радостно и к Богу в далекий путь пойдет.
-- Как вы, владыко, об этом в отчет благочинному напишете? -- Бог только...
-- Однако, вы вот можете же долго и пространно беседовать? -- сухо перебил преосвященный.
-- Могу?.. Так раз в жизни смогла говорить и ослица Валаама. Вы, владыка, вызвали!... Девятнадцать лет, день за днем, в Заболотье сушил я болото человеческое. По капле высасывал из людей невежество, грубость и грех. Собирал пылинками, песчинками все доброе в пастве и лепил все это в кирпичи. Строили Богу живой храм в живых душах человеческих. И построили: у нас, в округе среди болот нет больше пьянства, в домах давно уже не знают затворов. Оброните мешок с золотом, -- не пропадет. Парни считают тяжким грехом опорочить девушку. В метрических книгах у нас за несколько лет нет записанным ни одного ребенка не от законных родителей. И об этом вы, владыка, не знаете, а что у нас, нищих голяков, стены храма нищенски бедны, вы в циркуляре по всей епархии оповещаете. Пылью нас укоряете. У нас души были заросшие грязью, и об этом никто не болел.