- Видать, сразу убило... не мучилась,- сдавленным голосом сказал Мачихин то единственное, что может принести хоть какое-то облегчение живым, и стянул с себя шапку.
Потом нагнулся, коснулся рукой Катиного лица.
- Не захолодела еще... Эх, Катя-Катерина, девонька моя... Давай приберем ее, сержант.
- Юбку одерни, Мачихин... Юбку,- еле слышно выдохнул сержант и отвернулся.
Не мог он смотреть на мертвую Катю. Ему стало невыносимо стыдно за совсем недавнее: за игривый свой разговор, за то, как обглядывал он жадно ее фигурку и за те мысли, какие у него тогда были. Он сильно побледнел, подрагивали у него искривленные губы, да и всего начал бить противный озноб - убитую женщину он видел впервые в жизни. Так и стоял, потупившись в землю, переминаясь с ноги на ногу.
Мачихин же привычным движением закрыл Кате глаза, руки сложил на грудь, юбку поправил, подложил под ее голову что-то, вытер своим грязноватым платком застывшую струйку крови у рта. Поднявшись, он еще долго глядел на нее, и вспомнилась она ему еще совсем махонькой девчушкой, потом длинноногой отроковицей и, наконец, уже взрослой девушкой, провожавшей его и остальных мужиков и ребят из их деревни в военкомат, в район... Думал и о том, что предстоит ему тяжкое дело отписать все Катиной матери: и встречу на дороге и эту, последнюю. И надо, конечно, сообщить, где могилка будет. В похоронке-то, может, и напишут, но напутать могут, надо уж самому все точно узнать.
- Вот, сержант, чуяло мое сердце беду, чуяло... Давай ужо подождем, пока не захоронят ее.
- Конечно, подождем.
- Что-то карман у гимнастерки ее пухлый? Может, матери письмо отписала да послать не успела. Взять, что ли? - повернулся Мачихин к сержанту.
- Возьми, конечно... Никто, кроме тебя, не пошлет.
Мачихин нагнулся, расстегнул карман и вытащил несколько исписанных листков.
- Да, письма,- пробормотал он, засовывая их в свой карман.
Тут вернулись те две девушки, лица испуганные.
- Бегите отсюда, опять самолеты летят! - крикнула одна.
- Неужто, гады, опять?! Вы, девоньки, в воронки давайте, в воронки прячьтесь, ну и мы тоже.
За деревьями самолетов было не видно, но вой их слышен, а вскоре и свист бомб.
Они бросились в глубь леса и через метров сто скатились в большую воронку, прижались к развороченной, еще теплой земле и замерли. Ну и началась опять та страшная карусель - свист бомб, грохот разрывов, крики и стоны.. Как всегда, казалось им, что бомбежка длится бесконечно долго и что не будет ей конца-края. Во время передышки, когда самолеты на разворот пошли, сказал Мачихин дрожавшим девчушкам:
- Не бойтесь, девоньки, второй раз в одно и то же место бомба не падает. Дай бог, пронесет мимо... А ты, сержант, прости, что завел я тебя сюда.
- Я сам шел, Мачихин... Может, мне надо было это, Катю увидеть. Понял?
Пока около них близко бомбы не падали, только одна вроде недалече разорвалась, оглушив их малость, но была она последней, тихо стало, лишь гул уходящих самолетов...
- Пронесло вроде, девоньки,- выдохнул Мачихин и начал из воронки выкарабкиваться. За ним сержант, который подал руку девушкам для помощи.
Все вместе направились они к тому месту, где Катино тело лежало, но шагов за двадцать уже увидели: нет там Катеньки - дымилась на том месте свежая воронка.
- Господи боже мой,- прохрипел Мачихин.- Второй раз убило, вот ведь судьба.- И осел оземь.
Одна из девушек заплакала, другая держалась.
- Вот, словно и не было нашей Катеньки совсем на свете.
Постояли они еще немного у воронки в молчании, но надо было идти, и стали они прощаться с девушками.
- Вы уж напишите Катиной матери, а то мы... просто не в состоянии сейчас...- попросили они.
- Понимаю, девоньки, куда вам теперича, очнуться вам надобно. Отпишу, разумеется. Отпишу...
...Заночевали они в той деревне, где сержант сало покупал и как раз в том же доме. Молодая хозяйка выставила им чугунок картошки, но есть им не хотелось, вернее, не могли. Сержант сидел за столом с померкшими глазами, подперев голову рукой, и смолил цигарки одну за другой. А Мачихин, прибившись к окошку, вынул те бумажки, что у Кати взял, и начал читать. Письмо первое было от Катиной матери:
"Дорогая моя доченька, не хотела я писать, не хотела душу твою колыхать, но теперича отпишу, пришла на твою подруженьку дорогую Зину похоронка. Уж как ее мать убивалась, и не сказать. С того дня не нахожу я себе покою, места себе не нахожу, тыкаюсь во все углы как слепая, ночи не сплю, все думаю и думаю, как же я могла тебя, кровинушку мою единственную, отпустить на войну эту, как не пала тебе в ноженьки, может, послушалась бы ты меня тогда. Писала ты, вроде далече от фронта находишься, а как же тебя ранило? И куда - в руку ли, в ногу ли? Или еще куда, не отписала, и не знаю я ничего. А еще на той неделе приехала другая твоя подруга, Оля, и вернулась насовсем, потому как рожать прибыла. Собрались тут наши бабы и начали об этом деле рядить, какие языками посмолили, но все же пришли к тому: нету здесь уж такого греха, война же, она всё, смертоубойная, перевернула..."
Покачал головой Мачихин на этом месте - не похоже что-то, знает он баб своих деревенских, не так все просто, и продолжил чтение:
"От отца твоего давно нет известиев, тоже душа болит. А похоронки на нашу деревню все идут и идут, почти кажинный день, то в одном дому, то в другом ревут наши бабы и как почтальонка идет, так у всех сердце и замирает, и у меня тоже. Доченька моя любимая, скажу я тебе, хочу, чтоб живой ты вернулась, а дите твое и прокормим, да и люди ничего плохого не скажут, это верно я тебе говорю. Молю тебя Христом-богом, подумай об этом. Изболелась моя душа, мочи боле нету, ни сна, ни покою. Так, дорогая моя Катенька, послушай меня грешную, подумай об этом..."
Вздохнул Мачихин и задумался. Ему-то более других понятно, чего письмо это стоило... Среди исписанных листков, которые он из Катиного кармана вынул, еще один был, другим почерком, видать, Катиным. Совсем немного было там написано:
"Дорогая моя мамочка, прости, что в письмах своих одно письмо твое я не поминала, делала вид, что не получала его. Что же ты мне такое советуешь? Читала и глазам своим не верила, неужто это ты, мать моя, написала? Внесла ты мне в душу смуту, я думаю все, думаю, но понять не могу. Я честной на войну пошла, честной и вернуться хочу, если выйдет мне судьба вернуться. Да и как смогу я не любя-то? А потом, выходит это вроде дезертирства какого-то. Нет, мамочка, не смогу я такого сделать, и не пиши мне больше про это, не разрывай мне сердца..."
Мачихнн сложил письма аккуратно и сунул в карман и стал медленно свертывать цигарку... А за окнами синеть уже начало. Вот и избывал для них еще один день фронтовой жизни, день, может, и не самый тяжкий, но самый, пожалуй, горький, который долго не уйдет из памяти, а быть может, останется и навсегда...