Выбрать главу

Работа мне нравилась, хотя иной раз приходилось попотеть, но еще больше нравилось жить в Норт-Бич. Местечко было оживленное. В 50-е, я про них веду речь, движение битников как раз набирало силу. Многие подтвердят, что 54-й и 55-й, еще до всей этой шумихи, были самым лучшим временем, по крайней мере, на взгляд наивного паренька, который весь на нервах метался между Майами и Сент-Луисом. Как раз битников я и искал. В них чувствовалась та же жажда переживаний. Ну да, выпендреж тоже был, но все же во сто крат лучше, чем какая-нибудь постная воскресная школа, на которую в массе своей и походили 50-е: одна большая Воскресная Школа для души, гордящейся своими скучными добродетелями и злобствующей из-за подавленных страстей. Но в том-то все и дело, что невозможно жить, боясь жизни. Иначе сядешь на мель.

Битникам хотя бы была присуща смелость во вкусах и восприятии. Они действительно жаждали эмоций, им нужны были любовь, истина, красота, свобода — мой друг, поэт Джон Сизонс, назвал их «четырьмя великими иллюзиями» — ну а моей страстью в то время было высекать искры в громадном двигателе внутреннего сгорания, мощь которого передавалась по трансмиссии колесам — четырем малым иллюзиям. Благодаря горючей природе жидких останков динозавров я днями и ночами с ревом носился на такой скорости, которую никто, останься у него хоть капля разума, не признал бы нормальной. Если мне случалось в каком-нибудь из баров Норт-Бич рассказывать о своих ощущениях, то можно было не сомневаться: девица слева только что написала стихотворение как раз об этом, точно схватив мимолетные ощущения, а парень справа как раз закончил картину, которая, по его словам, была именно что про такие вот возвышенные чувства; мы болтали до потери пульса, смеялись, а в два ночи, когда бар закрывался, я выходил на Бродвей, поеживаясь от прохладного тумана, но в отличном настроении. Таким вот он был, Норт-Бич — средоточием истосковавшихся по собственным душам. И, несмотря на все позерство и легкомыслие, это было великолепно.

По правде говоря, одно время и я любил порисоваться, но большей частью из-за элементарной подростковой неуверенности и ощущения своего несоответствия интеллектуальному уровню остальных. Неуверенность я маскировал обычной порцией наглости и бравады, но вот скрыть вопиющее невежество было не в пример труднее. В отличие от большинства я имел полное право заявлять, что знаком с жизнью рабочего класса не понаслышке, так что первое время являл собой довольно-таки скверный образчик противника всего интеллектуального. К чертям собачьим высокие слова, я кручу баранку! По счастью, многие были настолько любезны, что не обращали на мои закидоны внимания и даже принимали в свои компании, снабжали книгами. Сидя вот так вот в барах и слушая, можно было столько всего нахвататься, что достало бы на два гуманитарных образования. Постепенно я изменился: из непримиримого противника стал ярым последователем. Я хотел знать всё и впоследствии не раз пожалел о своих непомерных аппетитах.

Считай, что тебе повезло, если смог чему-то научиться у друзей. В пору юности у меня был закадычный приятель из тех, кто играл на огромном саксе; звали этого джазиста с бронзовой кожей и ржаво-красными волосами Рыжий Верзила Чума. В нем было шесть футов семь дюймов, и каждый дюйм дышал музыкой. Я слышал, как он играл с лучшими музыкантами — так вот, это было избиением младенцев. Верзила мог на такое замахнуться и… не облажаться. Все до единого хотели записать его игру, но в семь лет парню было какое-то там видение, мол, его дар существует только здесь и сейчас, а после записи — повторения во времени, но не в памяти — потеряет свои способности. По крайней мере, так он мне рассказывал, а я ему очень даже верю.

Лу Джонс, или, как его звали, Отвязный Лу, до того обожал музыку Верзилы, что однажды перед вечерним выступлением тайком от всех забрался под помост сцены и включил магнитофон. Когда на следующий день Лу рассказывал мне об этом, его все еще трясло: на пленке отлично прослушивались все инструменты, за исключением сакса Верзилы — ну ни звука! Я никогда не говорил об этом с самим Верзилой. Да и к чему мне соваться не в свои дела.

Кроме музыки никаких других звуков вытянуть из Верзилы было нельзя. Стоило ему сказать за весь день предложений десять, как все — он уже хрипел. Верзила если и открывал рот, то ничего глубокомысленного не изрекал. «Ну что, по пивку?» или «Одолжишь пятерку до выходных?» Если спросить его о чем-то простом, он лишь кивнет или помотает головой, а то и пожмет плечами, но вот чтобы выдавить из себя пару слов — это вряд ли, тут шансы один к ста. Когда я только познакомился с ним, меня это порядком напрягало; в конце концов я не выдержал и спросил его прямо — почему он никогда не болтает просто так. Верзила пожал плечами: «Да я лучше послушаю».