Выбрать главу

Чтобы добраться до кладбища, мне надо пройти через то, что когда-то было двором хутора «Видсетас». Дом развалился, зеленая крыша рухнула, припав к подножию печной трубы, и только труба еще стоит среди кленов, которые когда-то возвышались над домом, тычась ветками в окна и трубы. Несомненно — это было красиво. Когда они цвели по весне светло-зелеными кистями. Или осенью, когда пылали своим кленовым багрянцем на фоне зеленой мшистой крыши. Сказка!

Трудно представить, что среди такой красоты могла обитать и бессмысленная, безжалостная корысть и скупость. Я разламываю плитку шоколада и нерешительно мнусь, не зная, куда бросить блестящую шоколадную обертку, — на дереве сидит ворон и смотрит. Мне нравятся вороны, мне всегда они нравились, но тут он какой-то недобрый. И суеверным я никогда не был, но этот, как наваждение, каркнув, пикирует вниз и проносится на волосок от моей головы — хотите верьте, хотите нет! — быть может, потому, что в руке у меня что-то блестящее? Вот дьявол! Я даже отскочил на несколько шагов назад, а он полетел дальше — туда, в сторону кладбищенских дубов. Блестящая станиолевая бумажонка все еще у меня в руке, я комкаю ее и не знаю, куда выбросить. В эти развалины я не брошу ее, не знаю, почему, но туда я ее не брошу и здесь, во дворе, тоже не брошу. И в этот сундук с сорванной крышкой, что стоит возле хлева, набитый старыми корытами, тоже нет. Я здесь чувствую себя неуютно. Где же гнездо этого ворона? Где-нибудь тут, под рухнувшей крышей, а может быть, в трубе? Я сую бумажный шарик в карман и чуть ли не пятясь ухожу со двора.

До кладбища недалеко. Правда, дороги нет уже, она заросла, я иду через поле. Коричнево-желтая купа кладбищенских дубов — словно гигантская бессмертница. И как бессмертница шуршит под ветром — на дубах долго держатся листья.

Уверяю вас, на кладбище это входить неприятно, ворота почти развалились, шумят дубы, а под дубами сумеречно шелестят листья.

Здесь покоится с миром Юрис Тонтегоде…

Здесь покоится с миром Лизе. Видин, урожд. Тонтегоде,

И Кристап Тонтегоде.

И пять маленьких могилок под одним крестом.

И на этом кресте написано:

Хозяин Андула И. Тонтегоде.

Памятник лунных детей.

Лунные дети?.. Явились они, что ли, в лунную ночь, пройдя полем клевера, с подолами рубашонок, мокрыми от росы, и ножками, холодными, как роса, и стучали в окно старому Тонтегоде и говорили: «Впусти нас!» Или они, быть может, были зачаты в ночь полнолуния, когда застрекочут впервые кузнечики и стрекочут за полночь, и близко блестит луна, и хочется снова пройти по лету, обратно к Иванову дню, и снова брести обратно, сюда и опять обратно, обратно и снова сюда, обратно, сюда и обратно, пока проникает пыльца в рыльце цветочного пестика и там, изменяясь, растет, и яблоки падают тяжко, и наливаются тыквы, и соком исходят сливы, и вот рождается пятеро, пятеро лунных детей, а груди у матери две… Потом они в люльке лежат, кричат на пять голосов, и все голоса одинаковы, не знаешь, кому дать первому, кому второму и третьему — соску в округлый ротик, соску из хлебных корок, господи, что за мука, двоих мне, троих хватило бы, господи, что я болтаю — так ведь и смерть накликаешь. Криш, сыночек, глупышка, ну не выплевывай соску, отец мешком тяжеленным швырнул, чуть не высадив двери, решив, что с соседским Юрисом я на толоке болтала. Крит должен вырасти сильным, и ты, мой сыночек, Микус, ножки твои, словно колышки, крепкие, крепкие ножки, ну не выплевывай соску! Все соки мои высосут эти лунные дети, Лиене, кувшинка полночная, розочка белолицая, соси, моя белогрудочка, глаза загноились у Юргиса, протрем молоком материнским, самое лучшее средство, ну не кричи, дурашка, тсс! — говорю вам — тихо! Петер, сил моих нету, орут, как в хлеву поросята, господи боже, нет, не могу я больше…

И чего я тут стою? Скоро начнет смеркаться.

В деревянной колоколенке на озере Липайку сипит колокол. Шуршит? Или гудит? Похоже, что он и раскачивается слегка.

Когда поднимешься по лесенке на полусгнившую колоколенку, можно прочитать — да вот опять страшновато, а если она рухнет и погребет меня под собой? Тогда конец, сюда уже никто никогда не придет, разве что мелиораторы явятся, или из музея, или какой-нибудь сноб захочет утащить этот колокол, — так вот, там написано «В 1900 году подарен слободскому Пликенскому кладбищу супружеской парой — Кристапом и Лизой Видин, урожд. Тонтегоде».

Небо темное, в тучах. Мне действительно надо как-то выбраться на дорогу. Да вот женщина на огороженном лугу пасет большое стадо овец, это сестра той, первой. Я спрашиваю ее, в какой стороне Басы, она говорит: я не знаю. Сколько ни спрашивай ее, она все равно не знает ни о чем, что лежит за этим холмом. Со всех овечьих загонов, с развалин и кладбища, с заросших ольхой дорог начинают струиться сумерки, заливают старый деревенский дом, и охватывает осенняя тоска — меня, старушку и ее пса. Мы стоим и не разговариваем, бесконечно далекие друг от друга, ни ей мне, ни мне ей сказать нечего, а пес стар, как тот ярославский колокол с колоколенки, да и вряд ли он о чем-нибудь думает.

Здесь все потеряло смысл своего существования. А если и осталось, так разве что старушка вот такая, но и та живет воспоминаниями.

Я иду обратно прямо по мелиорированным полям, большим и прекрасным. Я останавливаюсь у каштана, растущего посреди поля, красные кирпичи виднеются среди пахоты. Хоть бы что-нибудь люди забрали с собой отсюда!

Я нахожу дорогу, по которой шел, но, решив перемудрить самого себя, сворачиваю на другую и начинаю блуждать. Дорога уходит все глубже в ельник, в низину, развороченная тракторами, она становится все более топкой и мшистой, и в темноте только вода поблескивает среди еловых корней. Здесь, в лесу, царит темный и удивительный покой. Где-то в верхушках елей — ветер, но ведьмы нет ни одной, хотя здесь могли бы и быть. Ну уж, если здесь их нет, то тогда я и не знаю, право! — ни дракона, ни ведьм, даже черта ни одного.

Выхожу на верную дорогу. По обеим сторонам кусты с шипами. Если вы хотите, чтобы вдоль всей дороги шиповник цвел, то знайте, это в Курземе единственная дорога такая — дорога до Басы к Биржинской школе. Поезжайте летом. И пройдите по ней в мглистой дымке, в сумерках, когда небо будет в темных тучах.

Вечер разговаривает вполголоса. В полусвете вечера среди темного сада засветится окно, дохнет на вас чем-то домашним. Идет какой-то автобус и останавливается.

Вот и прошел денек.

11. ГЛАВА О НЕВЕРНЫХ ВЫСКАЗЫВАНИЯХ, БУДТО СПЕШКА ЕСТЬ УПЛОТНЕНИЕ ВРЕМЕНИ, И ВЕРНЫХ МЫСЛЯХ ПО ПОВОДУ СОВМЕЩЕННОСТИ ТРУДА И ОТДЫХА

Диван. Книжная полка. Шкаф. Торшер. Удобные кресла И вообще хорошая светлая полированная мебель. На столе ВЭФ-201. Стол без скатерти. Пепельница, Будильник. «Рассказы вереском и рогозом, говорит о том, что в ней конфетные бумажки. 1972». Баночка с засохшим Три ячменных колоса. Все какое-то время здесь было хорошо, но это хорошее ушло, оставив свои следы. На шкафу сувенирный бочонок, на трубе отопления повешен засохший дубовый венок. На полу прислонены к стене счеты. На книжной полке Жорж Сименон, Алан Силитоу, Селинджер, Герман Кант, «Зарубежные киноактеры», «Дипломатические курьеры» с наганом на обложке. На дверях (с внешней стороны) вырезка из газеты: «Алкоголь по своим химическим свойствам сильнодействующий яд. Однако яд этот весьма не обычный: как источник энергии он полезен мозгу, занимая в этом отношении второе место (подчеркнуто не мною. — И. З.) после глюкозы, но, как и всякое наркотическое вещество, он коварен: увеличение дозы алкоголя не увеличивает, а, напротив, резко снижает активность деятельности мозга и всего организма». Дверь в черных отпечатках пальцев. Стало быть — комната механика? В маленькой кухоньке недопитый стакан чая, начатая буханка хлеба, недоеденный кусок колбасы. Стало быть — всегда в спешке?