— Я бы этим ворам проклятым руки рубила безо всякой пощады! — сказала своим тонким голосом тетя Даша, Валина мама. — Как поймали, так руку и отрубить! Иди работай, а не воруй!
— Так как же он работать без руки станет? — раздался вдруг голос батьки. Отец после ночной смены отсыпался на моем диванчике. Недавно мы с мамой передвинули мой диванчик за печку, от печки до стены протянули занавеску, и у меня получился свой уголок. А днем там батька отсыпается. Теперь он вылез из-за занавески, набросив на плечи пиджак. Женщины на него — хором. Ну где это видано, чтобы среди бела дня воровать! Сколько жуликов развелось. Глядишь, какой-нибудь сопляк, от горшка — два вершка, и тот норовит в карман залезть. Вот рубили бы им руки, так они боялись бы. Когда отец сказал: «А как же работать?» — тетя Даша нехотя согласилась:
— Конечно, без рук не наработаешь. Ну тогда сразу — головы. Головы рубить, прямо тут, на базарной площади!
— Так-таки на площади и рубить, — хмыкнул батька. Я представила себе наш Севбаз, растоптанную множеством ног площадь, оборванных беспризорников, но вот как им головы рубят — никак не могла представить. Вспоминалась картина, которую нам показывал наш математик Христофор Иннокентьевич. Нас зачем-то послала к нему завуч Мария Васильевна. И он, когда мы пришли, стал нам разные картины показывать. И эту. Стрелецкая казнь, что ли, называлась она. Художника, написавшего ее, я забыла, но зато хорошо запомнила возы на площади, серо-желтое небо и согнутую спину в белой рубахе человека, которого ведут на казнь.
— Нельзя рубить головы! — громко сказала я. Все посмотрели на меня, а батька снова хмыкнул:
— Правильно, дочка! Нельзя!
Все это почему-то вспомнилось мне теперь, когда мы с Валюхой стояли здесь посреди толкучего рынка. В самом деле, вон их сколько развелось, беспризорников — жуликов и воришек. А есть и не воры. Бродят, смотрят голодными глазами. Женщины с ребятишками сидят на земле, кланяются, просят милостыни. Откуда они? Что за люди такие? Вроде деревенские. «Кулачье, — сказал про них Валин брат, наш бывший вожатый Яшка. — Не хотят в колхозе работать, вот н бегут в город». А батька мой, когда я стала расспрашивать про это, нахмурился, зажал в кулак подбородок и сказал непонятно: «Это беда наша».
Я стояла посреди кричащей, толкающей толпы, не слыша криков, не ощущая толчков. Вдруг Валюха дернула меня за рукав. Через секунду мы обе испуганно нырнули в гущу народа, спрятались, будто сами совершили какой-нибудь проступок и нас вот-вот поймают. На самом же деле просто на «пятачке» появилась Макарьиха. Идет — посматривает своими глазками. Если она нас заметит, будет история. Не можем же мы ей объяснить, что бродим по Севбазу потому, что нам дали ответственное задание в пионеротряде. Тогда нам и вовсе не сносить головы. Макарьиха долго топчется на «пятачке», прикидывает на ладони буханку, торгуется, отходит и снова возвращается. Нас совеем затолкали. Какой-то дюжий дядька наступил мне на ногу своим сапожищем, и теперь у меня болит нога. Лучше бы нам досталось другое место, например кино, куда пошли Сережка с Люцией. Наконец, снова и снова ощупав буханку со всех сторон, Макарьиха засовывает ее в сумку и удаляется, продолжая голосить, что переплатила втридорога.
Едва мы успеваем прийти в себя, как перед нами… Тот мальчишка в женском платке был щупленький и юркий… А этот…
— Валя, — толкаю я Валюху, — это…
Но Валя и сама узнала его. Еще бы! Однажды этот мальчишка так двинул ее, а у меня вырвал книги. Мы потом еще долгое время, возвращаясь из школы, делали крюк, чтобы не ходить по той улице. Мальчишка, конечно, не узнал нас — мало ли девчонок обижал он в своей жизни. Но мы-то его помним. Если человек стукает тебя по шее, его отлично запоминаешь.
Переминаясь с ноги на ногу, наш старый знакомый продает ломти хлеба, держа их на газете.
Ах, какой маленькой кажусь я сейчас сама в этой горластой толпе. Я искоса поглядываю на Валю.
— Может, к вам еще кого добавить? На подкрепление? — сказал Сережка, когда нам достался этот Севбаз, скользнув недовольным взглядом по Вале, которая тут же вся вспыхнула. Конечно, это было бы совсем неплохо, если бы с нами пошел кто-нибудь еще — сам Сережка или Рево, или хотя даже Генка Копылов. От него, правда, мало толку. Пока его растрясешь — Коп-Копа. Но все-таки. Вон он какой здоровенный. Я уже хотела сказать: «Давай, добавляй!» Но тут неожиданно Валюха подняла голову и тихонечко так проговорила:
— Никого не надо. Мы сами.
— Ну что ж, сами — так сами, — тотчас же согласился Сережка, — а то и так хоть разорвись. Мы с Люськой пойдем в кино. Сима с Генкой — на площадь, где магазин. А Рево с Верой — к вокзалу.
Что же нам делать? Как поступить? Нам сказано действовать по своему усмотрению в зависимости от обстоятельств. По своему усмотрению можно действовать по-разному, можно уйти. Основания, кажется, для таких действий веские. Ах, как хочется сейчас уйти или даже не уйти, а просто стоять на месте. Но тут я вспоминаю Славу, его встречу со шпионом. Славе было страшней. Там был враг, он мог убить и действительно чуть не убил Славу. А тут нас ведь не убьют. Ну, просто отлупит этот мальчишка, уговариваю я сама себя. Валя дотрагивается до моей руки.
— Пошли, — произносит она едва слышным шепотом. Шаг за шагом мы двигаемся вперед, пока не оказываемся лицом к лицу с мальчишкой. Как и тот, в женском платке, он раскрывает перед нами ломти хлеба на газете, только не уговаривает купить, не кричит, что отдает по дешевке. Молчит, будто ему и дела до нас нет. Но мы не смотрим на хлеб.
— Послушай, — говорит Валя негромко. — Послушай, почему ты торгуешь?
Мальчишка удивленно вскидывает глаза.
— Ты ведь не спекулянт, — вставляю я неожиданно для себя самой. Но должна же и я что-нибудь сказать, если сказала Валя.
— Это позор, торговать на рынке. И почему ты не ходишь в школу?
— Вы что? — кричит мальчишка. — Вам-то какое дело? Какое ваше собачье дело, спрашиваю? Ну, чего привязались. А ну, катись отсюда, пока целы. — Он, как обложкой, закрывает газетой ломти хлеба и взмахивает кулаком, в крепости и силе которого мы уже имели возможность убедиться. Вскинутый кулак летит вниз. Я невольно зажмуриваю глаза и делаю шаг назад, но Валя стоит на месте. И когда я через секунду открываю глаза, я вижу сбоку ее щеку. Она чуть приподнимает голову, оборачивая к мальчишке скуластое лицо с чистым лбом и широко раскрытыми большими карими глазами.
— И как это ты не испугалась? — спрашиваю я потом.
— Испугалась, — отвечает Валюха.
Из школы мы с Валюхой всегда возвращаемся вместе. Идем не спеша по широкой, мощенной головастыми булыжниками дороге. По одну сторону дороги заборы с палисадниками, дома, пристройки, сараюшки, по другую — кирпичная арсенальская ограда. И нам идти вдоль нее мимо проходной с островерхой будкой, мимо широких ворот, куда въезжают подводы и машины, до самого поворота. А там, за поворотом — наш переулок, а дальше — наш пустырь.
Вот уже несколько дней мы с Валюхой не доходим до поворота, а сворачиваем чуть пораньше на углу, где аптека, и долго ходим взад-вперед от аптеки и до конца улицы, будто просто прогуливаемся. Иногда до аптеки с нами идут Люська и Рево. Тогда мы все вчетвером заходим в аптеку. Здесь тепло, пахнет лекарствами, и висят на стенах разные картинки: человек, у которого, точно он стеклянный, видно сердце, легкие и кишки, огромный зуб с длинными, как у дерева, корнями, сандружинницы в белых косынках, несущие на перекрещенных руках раненого. Когда мы заходим, женщина за прилавком в белом халате и в такой же косынке, как у сандружинниц, радостно кивает нам: «А, пришли!» — и, достав из стенного шкафика обернутые в прозрачную бумагу спрессованные плитками пастилки, напоминающие ириски, угощает нас.
— Спасибо. Очень вкусные конфеты, — сказала я в первый раз.
— Это не конфеты. Это железо, — пояснила Люська. — Его надо не жевать, а сосать. Так оно полезнее.