Вскоре мы из своей каморки перебрались в роскошную квартиру, принадлежавшую «ликвидированному элементу», как пояснил следователь Чрезвычайки Афанасьев, мой новоиспеченный отчим. Он вообще не стеснялся в формулировках, не стеснялся своей палаческой работенки, но всеми силами темной души стремился к «просвещению». Первым этапом его окультуривания стал маникюр. Английский кожаный несессер, обнаруженный в той же квартире, впервые служил таким корявым, залубеневшим лапам, и раз-два в месяц я имела счастье наблюдать, как мама обрабатывает ногти своему мужу, специальной лопаточкой удаляет из-под них засохшую кровь «элементов».
Про себя я звала отчима Прохвост. Это было слишком мягкое прозвище для убийцы, для добровольного палача, но именно оно подходило скользко-увертливому Афанасьеву. Иногда к нему приходили друзья, такие же чекисты. Не знаю, впрочем, существовало ли в их кругу понятие дружбы… Во всяком случае, они вместе пили – то вонючий самогон, то изысканное реквизированное вино, порою нюхали кокаин, говорили о своих делах намеками, но никогда не пели, не веселились, словно на их душах лежало какое-то неизбывное бремя. Самым же страшным из них был плечистый латыш с такими светлыми глазами, что они казались почти белыми на фоне очень бледного, отечного лица. Его партийная кличка была Слепой.
К тому моменту я оставила 14-ю нормальную совместную школу. Толку в ней все равно не было никакого. Занятия проводились с пятого на десятое, не было ни учебников, ни учителей, ни методики. В «группе», как тогда называли класс, процветала анархия. В конце концов, это стало уже опасным, и я решила учиться самостоятельно. Бывший хозяин квартиры, видный врач-психиатр, сгинул, оставив в мое распоряжение огромную библиотеку, руководством мне служила программа для мужской гимназии. С раннего утра я забивалась в кабинет и сидела над книгами. Гости отчима собирались в столовой, смежной с кабинетом, и нужно было вовремя прекратить занятия, чтобы прошмыгнуть и запереться в своей комнате, пока они не начали свой невеселый дебош. Часто книга затягивала меня, и я с ужасом слышала сквозь стенку голоса…
Они по-деловому спокойно, без страсти и запала обсуждали свои кровавые дела. Как-то раз из обрывков разговора я узнала о «блестящей акции красного террора». Дело в том, что многие из офицеров командного состава Балтийского флота не эмигрировали, не скрылись, не переправились ни к Юденичу, ни к Колчаку, ни к Деникину. Все они служили новой власти и, очевидно, проявляли недюжинную лояльность, ибо за годы большевизма ни разу не были арестованы. Мой отчим со товарищи придумали для них перерегистрацию. Для людей военных, привыкших подчиняться, это была штука достаточно обычная и не первый раз практикующаяся. Каждый из них, в чем был, со службы заскочил перерегистрироваться. В тот день было задержано около трехсот человек.
– И никто не дернулся? – спрашивал одного палача другой, по служебным обстоятельствам не принимавший участия в этой чудовищной лжи.
– Ни один! Говоришь ему: посидите тут, в комнате, до выяснения обстоятельств… Сидит, голубчик, день, сидит два. А на третий видим – амба, никто больше не придет, все дураки собрамши. Собрали конвой посерьезней, повели на вокзал, усадили в теплушки и повезли по разным направлениям!
– Ничего не говоря?
– Да что с ними говорить, – рубил все тот же голос. – Контра, гниды! Думаешь, их куда-нибудь довезут?
Я сидела в кресле, затаив дыхание, рассудок мой отказывался верить в услышанное. Сейчас я порой думаю: может быть, именно в тот предвечерний час, когда на город опускались тихие синие сумерки, я сошла с ума от ужаса и вся моя жизнь была только игрой безумного воображения?..
Особенно страшно было, если я знала, что мамы дома нет, и во всей огромной квартире я одна с этими палачами, и если мне понадобится выйти – придется лавировать между их стульями, ощущать вибрацию свинцовых голосов, сутулить плечи под похабненькими взглядами… Так что порой для личных нужд приходилось использовать фикус, привольно разросшийся в огромном горшке.
Но мне не удалось избежать внимания Слепого – слишком часто я думала о нем, с неослабевающим напряжением и страхом, так что это не могло не передаться ему! Как-то увидев меня в прихожей, он, не понижая тона, спросил отчима:
– Это ваша приемная дочь, товарищ Афанасьев? Красавица. Как зовут? Учится? Служит?
Я в тот момент действительно искала службу, но Прохвост никогда со мной не разговаривал и об этом знать не мог, потому отделался невразумительным мычанием. Что-то из него латыш, видно, понял, потому что продолжил, уже обращаясь ко мне: