– Что-то случилось с Пашей?
Она не узнала меня. На лестнице полумрак, это хорошо.
– Вашему сыну грозит опасность.
Тяжелый вздох.
– Это уж мы знаем… Какой месяц как забрали, и вестей нет, и передач не берут, говорят – не велено…
– Может, вы меня впустите?
Она еще раз вздохнула и откинула-таки цепочку. В большом холодном зале спущены шторы, все загромождено мебелью, так и сяк поставленными картинами, в углу задвинуты толстые свитки ковров, бокастые напольные вазы. Ах, не в этом ли зале стояла-сияла елка, не по этому ли паркету скользили в мазурке гимназист с гимназисткой? Как тут все переменилось! Пахнет черносливом и селедкой. Лежнева в каком-то полосатом салопчике похожа на галку, косит испуганным глазом.
– Федот Захарыч вернутся скоро, – прошелестела летучим говорком. – У вас ведь до него дело? Только скажите мне, что слышно о Павлуше? Жив ли он? Здоров ли?
– Да-да, он жив и здоров. Его могут даже освободить. Но… Нужно похлопотать, понимаете? Я его старая знакомая, мне стало известно…
– Милая вы моя, – всколыхнулась купчиха. – Давайте-ка я вас чайком напою, голубушка!
Заметалась, притащила откуда-то кипяток в чайнике, застелила дубовый стол нечистой скатертью. Раскидала угощение, гордясь. Куда там рябчикам, куда шоколадному торту! Лукуллов пир – домашнее печенье из белой муки, толсто нарезанный хлеб, масло в хрустальной масленке, засахарившееся вишневое варенье! Чтобы глотнуть чаю, мне нужно было поднять вуаль, но затрудняться не пришлось. На лестнице зазвучали шаги. Хозяин пришел. После кратких приветствий и пояснений повел себя по-деловому:
– Хабара нужно дать, так?
Словечко было мне незнакомо, но его значение я поняла.
– Сколько? Кому? Когда?
– Кому – это уж мое дело. Когда – чем быстрее, тем лучше. Пятнадцать фунтов золота. Я передам вам документ об освобождении, на следующий день увидите сына.
– Это очень много, – задумался коммерсант. Очевидно, несмотря на ужас потерять единственного наследника, он почувствовал себя в родной стихии и собрался, по прежней привычке, поторговаться. – Нам нелегко будет собрать такую сумму.
Я молча поднялась.
– Захарыч, голубчик, отдай им все! – заголосила вдруг Лежнева. – Жизни моей осталось самая малость, ноги пухнут, к сердцу подступает, так хоть Павлушу повидать бы напоследок! Сын-то дороже золота!
От этого простонародного вопля что-то раскололось у меня в сердце, я чуть было не убежала прочь, но громадным усилием воли заставила себя сесть. Я не сделаю этим людям вреда. К ним вернется сын. Мой замысел направлен против их врагов…
Но я знала, скрывая это знание даже от самой себя, что Павел не вернется. Скорее в этот холодный и душный зал войдет тот серьезный мальчик в мундирчике, чем одышливый, лысеющий мужчина, в которого он сейчас превратился. И пока не затрубит в золотую трубу архангел, родители не встретят своего сына. Что это за гул? Ах, это часы. Это бьют часы – солидно, звонко, с оттягом, размахивая солнечным зайчиком маятника.
– Хорошо, – говорит Лежнев, тряся седой, неопрятной головой. – Мы соберем… Куда нам принести золото?
– Я сама к вам приду.
– Не взыщите уж, коли недобор какой будет… Почти все реквизировали по мандату Комфина, ничего не оставили на старость…
Пожалуй что и не все. Не все – если в голодный и холодный год не пожгли в печке дубовую мебель и картины, если не ушли на обменный рынок ковры и вазы, если не сменяли у стремящихся к барской роскоши селян эти часы с боем на полфунта муки! И не голодают старики Лежневы, судя по масленке на столе, по аппетитным изюмно-черносливовым ароматам.
Как из застенка я вырвалась из старого, горбатого дома, а на улице была весна, яростное солнце полоскалось в темной воде каналов. Торопясь и подворачивая каблуки, я добежала до дома. Мне удалось проскользнуть незамеченной, смыть с лица грим и переодеться. Вот теперь пора и на службу.
– Товарищ Лагнис, тут я нашла… Резолюция Брехлова о прекращении дела стоит, но Лежнев все еще не отпущен.
– Давайте посмотрим… Да, действительно. Непорядок.
У меня дрожали руки, когда я положила перед ним папку. И Слепой, как бы ни был слеп, заметил это. Поднял на меня глаза, опушенные поросячьи-светлыми ресницами, усмехнулся криво, углом рта и прикрыл мои пальцы своей лопатообразной ладонью. Какая тупость, какая самоуверенность – он принял мою дрожь и волнение за сумятицу любовной лихорадки! Мне стало противно, но я улыбнулась ему в ответ, и, вероятно, непонятное ему торжество было в этой улыбке, потому что он, будто испугавшись, руку мою отпустил и, обмакнув перо, жирно написал поперек листа: «Дело Лежнева прекратить».