Зато о своей родине, о далеком уральском городе, мама могла говорить часами. О его дождях, о речке, закованной в камень, об ажурном чугунном литье бульварных ограждений, о снегопаде зимой и шуме тополей летом, о березах, о медовых лесных травах. Диля слушала, смотрела в мамины горящие глаза, впитывала в себя каждую мелочь, и в голову ей не приходило спросить: чем же это, например, горные душанбинские травы хуже уральских медовых? Чувствовала, что нельзя спрашивать. Потому как присутствовала в маминых рассказах некая одержимая тоска, отрицающая и синие горы, и розовые кусты на проспекте Рудаки, и настоящий восточный рынок Баракат, вместе взятые. Она впитывала в себя мамину одержимость как некое дочернее обязательство, и душа полукровки маялась внутри, ломалась надвое; одна часть трепетала от уважения к прекрасной маминой родине, и было в этом уважении что-то чудное, сказочно-недоступное, наполненное снегами и березами, а другая страдала от будто бы предательства, совершаемого по отношению к солнечному привычному городу, в котором выросла, в котором ходила в школу, дружила, влюблялась, пыталась получить высшее образование в престижном Российско-Таджикском славянском университете на улице Турсун-заде.
И ссоры родительские Диля переносила тоже болезненно, не понимая до конца, на чьей она стороне. Хотя и нечасто они ссорились – в основном в те дни, когда к ним дядя Баходур заглядывал. Вел он себя так, будто в квартире они с отцом одни были. Да и мама им в компанию нисколько не навязывалась – выходила из кухни с подносом, накрывала на стол и тут же уходила обратно на кухню, плотно прикрыв дверь. И Дилю за собой уводила. Но даже через закрытую дверь Диля слышала, как говорили мужчины на повышенных тонах, как яростно перебивали друг друга – мелькали во фразах имена больших людей, политиков, которые и без того на слуху были, поминались районы Худжанта и Хатлона, Гарма и Горного Бадахшана, и по всему чувствовалось, как дядя Баходур на папу сердится.
– Мам… А чего от папы хочет дядя Баходур? – спрашивала она у матери тревожным шепотом. – Слышишь, как сердится?
– Чего хочет, говоришь? – так же шепотом отвечала мать, заправляя светлую прядь волос за ухо. – А я тебе скажу чего… В общем и целом дядя Баходур хочет, чтобы мы с тобой надели на себя хиджаб. И чтоб больше его никогда не снимали. Скажи, ты хочешь носить хиджаб?
– Не-а. Не хочу. Мне не нравится.
– Вот и я не хочу. Но ему все равно, чего мы с тобой хотим или не хотим. Для него победа исламской оппозиции важнее наших желаний. Поняла?
– А папа чего хочет?
– А наш папа ничего не хочет. Он просто жить хочет, работать, лечить людей. Он не такой, как дядя Баходур. Он даже взяток брать не умеет, папа твой…
Диля посмотрела на нее удивленно, но продолжать диалог не решилась. Потому что не поняла, то ли одобряет мама папино поведение насчет взяток, то ли осуждает. Тем более что мама стала бурчать себе под нос совсем уж непонятно сердитое, и это могло означать только одно – родительской ссоры после ухода дяди Баходура не избежать. Вдруг мама сама развернула к ней гневное покрасневшее лицо, проговорила раздраженно:
– Нет, приходит, главное, сюда, как к себе домой! Хозяин чертов! И ничего с этим не сделаешь! Надоело, надоело мне все это! Господи, да если бы я могла уехать… Если бы мне было куда уехать…
– А почему… Почему дядя Баходур – как хозяин? Это же наша квартира, мам?
– Да в том-то и дело, что не наша! Это его квартира, он ее на свое имя получил… У него же в городе все схвачено, понимаешь? Большой человек, при должности… Да сволочь он, а не человек! Живем тут из его братской милости… А что делать, раз твой отец… такой? Ничего заработать не может! А ведь тоже, между прочим, при должности! А, да что говорить… – сердито махала она рукой, – так всю жизнь и будет от большого брата зависеть. И ты в университет будешь поступать по его протекции. А иначе и не возьмут, хоть семью пядями ума во лбу светись. Ты же хочешь в университете учиться?
– Хочу…
– Ну, раз хочешь, значит, будешь. Отец брата попросит, и он за тебя похлопочет. И не приставай ко мне сейчас – без тебя тошно…