Юрий Нагибин
Не стало друга
Я всегда любил фронтовые песни В. Высоцкого, особенно ту, с рефреном «А он не вернулся из боя». Но последняя ее строка — прозрение «Это я не вернулся из боя» казалась мне блестящей и все же искусственной поэтической придумкой. Надо пережить, а вернее, не пережить, не суметь переступить через смерть единственного друга, чтобы понять простую и высокую правду чувства, вложенного поэтом в завершающую строку.
Когда мне позвонила Катя Суздалева, которую я знаю с рождения, и сказала: «Папа умер», я не мог взять в толк этих ясных, как приговор, слов. Не мог, и все тут. Я был с нею туп, холоден, даже невежлив и, кажется, бросил трубку. Все во мне противилось нелепости сказанного. А потом я прошел в кабинет, лег на диван и заплакал. Я плакал долго и вдруг понял, что плачу уже не о нем, а о себе его слезами. Словно это я не вернулся из боя, и я чувствовал, как ему худо и холодно без меня, и жалел его. А потом опять все повернулось, и я жалел нас обоих, потому что не вернулись мы оба.
Петр Кириллович Суздалев, доктор искусствоведения, профессор, автор книг о Сергее Коровине, об изобразительном искусстве эпохи Отечественной войны, о Мухиной, Врубеле и многих других, был для меня просто Петя, Петух, Петушок. Так повелось со снежной, пушистой зимы 1943 года, когда мы встретились в Москве, вернувшись из боя, он — с очажком в легких, я — с тяжелой контузией. И вот тогда сразу, с той простотой, которой научила нас война, наши руки соединились в пожатии, чтобы никогда больше не разжаться.
Как начинается любовь? Как начинается дружба? И то, и другое — неразгаданная тайна человеческого сердца. И Гете справедливо пресек пустое гадание, сказав: легко любить ни за что, невозможно — за что-нибудь. То же — с дружбой.
Но сейчас, когда я так больно чувствую, что с ним ушла моя молодость, которая еще недавно тихо пела в далеком уголке старой души, ушло все прошлое с дней войны, а то, что было раньше, ушло с двумя моими погибшими в начале войны друзьями, я мучительно силюсь понять, почему он так важен был для меня. И не могу найти ответа, хотя хорошо знаю, чем обязан ему. Он открыл мне пленительный некогда мир охоты, Мещеру, ее студеные зори, ее прохладно-насмешливых и чистых людей, без него не было бы моей мещерской книги. Он ввел меня в дивный цыганский мир с гитарами, песнями и плясками; то был окультивированный табор, который прикочевывал в маленький дом по Девятинскому переулку из театра «Роман». В этом звонком шуме родилась «Трубка» и повесть-сценарий-пьеса «Трудное счастье», а что куда важнее — неизбывная сладкая тоска по стонам семиструнной.
Он превратил мое вялое увлечение автомобилизмом в страсть, надолго скрасившую жизнь, и какие путешествия мы с ним совершали! До чего лих и отважен был мой друг за рулем. Дело прошлое, теперь ему ГАИ не страшен, как и все другое.
Мой друг научил меня видеть картины. Не просто исходить бессильным блаженством возле полотен великих мастеров, а окунаться в их свет и цвет и тайночувствие художника и возвращаться в явь с обновленной кровью.
Он мечтал написать книгу и непременно написал бы ее, ибо осуществлял рано или поздно все свои намерения, о том, как надо смотреть живопись. Редкий человек сознает, что он этого не умеет — чего ж тут уметь, если ты не слеп? И невдомек зрячему слепцу, что взгляд его мутен и не проникающ, что к видению примешивается литература (картину не смотрят, а читают), радость примитивного узнавания: «Как похожа!», собственная настроенность или предвзятость… Но этой книги уже не будет.
Что бы мой друг ни делал, он все делал хорошо. Он написал замечательную книгу о Мухиной, сняв с этого большого мастера лживый флер вечной удачливости, избалованности успехом. Оказалось, все было не так — куда сложнее, труднее, больнее и человечески прекраснее.
Он сказал первое — и, похоже, последнее — стоящее слово о грустном и талантливом Сергее Коровине, почти незримом в лучах славы своего блистательного брата Константина. Это был на редкость добрый жест начинающего тогда искусствоведа — вывести на свет большого и остросоциального русского художника, незаслуженно обойденного вниманием. Не случайно другой работой моего друга была книжка о Сергее Иванове, также затененном великим однофамильцем. И думается, это хорошо, когда к профессиональному интересу примешивается сострадательное чувство. А как он работал над Врубелем! Он наизусть цитировал чуть не целые страницы из «Доктора Фаустуса» Томаса Манна, посвященные больному и гениальному Леверкюну, он не расставался с томиком Ницше, с утопией Сирано де Бержерака — он вычитывал в судьбе этих страдальцев скорбь психических и художественных превращений Врубеля. Он искал его в строках гениальной лермонтовской поэмы и в братстве боли.