— Ты принимаешь мои извинения? — спросил он. — О'кей? — (Призрак! Призрак!)
— Да, — тихо ответила она. — Я принимаю твои извинения.
— О'кей. Теперь о пьесе. Точно не знаю, что я понял. Я и сам не понимаю. Может, и не пойму, пока не напишу ее. Если смогу, конечно. Но, может, и тогда не пойму. (Можно теперь снять лед с затылка, — мимоходом заметил он, — кровь уже остановилась. — Но у переносицы лед он оставил.) Понимаешь, жутко трудно передать. Но вроде бы так: как будто они не мужчины. Ни один из них. Это маленькие мальчики, играющие в мужчин. И именно это делает ситуацию такой опасной, потому что они все-таки взрослые, и то, что они делают, имеет значение. От этого зависят народы. Весь мир зависит от этого. Но они, они не могут поверить в то, что они уже не маленькие мальчики, что они взрослые, что нигде больше нет больших мужчин, нигде нет этих настоящих взрослых, которые бы отшлепали их, оттрепали бы и заставили что-то делать. Не только в Америке, но нигде! Они думают, рядом взрослые, которые присмотрят за ними и сделают правильно. Вот они и играют. И воображают, что это не имеет значения. Если б только они могли понять, что они взрослые!
Лаки продолжала ерошить ему волосы, хотя лед она уже сняла.
— У меня возник образ, — возбужденно сказал он своим странным голосом сирены. — Не знаю, то ли когда я плелся по проклятому песку, то ли сейчас, когда говорил. Но помню, как я маленьким мальчиком стоял, бывало, в двери ванной и полутайком смотрел, как папа писает. И его штука, его болт, был таким большим! Конечно, я был ребенком. Но папин казался таким большим, а у меня был такой маленький, что я знал: моя штука никогда не будет такой. Огромной. Вот и они такие же. Все эти парни. Во всем мире. Неважно, как они это называют: коммунизмом, американизмом, империей. Они — маленькие мальчики, стоящие в мужской комнате и смотрящие, как их папы писают, и они знают, что их штуковины никогда не будут такими большими; большими, как у Папы. Потому что, понимаешь, пропорции запечатлеваются в их сознании, детском сознании, так что неважно, насколько они вырастают, какими большими становятся, пропорция растет вместе с ними. Детская картинка — картинка в памяти — остается и растет вместе с ними. И в итоге они так и не могут вырасти. Они не могут дорасти до Папиной штуковины, вот и остаются малышами. Взрослыми малышами, играющими в мужчин. Но не верящими в это. Думаю, что весь мир такой. Русские, китайцы, американцы; президенты, премьер-министры, главы государств; все. Все они изо всех сил стараются дорасти до Паниной штуковины. А внутри остаются маленькими мальчиками, потому что они просто не могут дорасти. И они находят убежище в храбрости. Становится важным быть храбрым. Более важно быть храбрым, чем все остальное. Только храбрость может, как они думают — надеются, — сделать их мужчинами. Другого пути нет. Храбрость. Это доказывает, что они мужчины. И они создают игры. Чем тяжелее игра, тем храбрее мужчины. Политика, война, футбол, поло, исследования. Подводное плавание. Охота на акул. Все, чтоб быть храбрым. Все, чтоб быть мужчиной. Все, чтобы дорасти до Папиного огромного болта, который они помнят, но до которого им далеко.
Он возбужденно остановился и глянул на Лаки поверх изуродованного носа. Потом неуверенно пожал плечами.
— Я знаю, все это выглядит бредом, — сказал он чуть позже. — Но этот образ поразил меня. Я так хорошо помню, что когда я был таким маленьким, Папина штуковина была такой огромной. Мне бы хотелось думать, что, может быть, я дорастаю до папиного болта. Ладно, как бы там ни было, главное — это пьеса. И все происходит на борту шхуны. Даже парус натянем и все такое. Ветродуй поставим, понимаешь? Ты считаешь, это бред, да?
— Для меня это вовсе не бред, — мягко ответила Лаки, по-прежнему очень тихо. — Думаю, ты прекрасный мужчина. И я всегда так думала… Кроме тех моментов, когда злилась на тебя, — тихо добавила она.
— Все в порядке, — сказал он. — Все в порядке. Я должен был рассказать тебе.
— Не хотел бы заняться любовью? — тихо спросила Лаки почти извиняющимся голосом.
— Как дьявол хотел бы, — сказал он голосом сирены. — Но не смог бы по твоему способу. Я не мог бы лечь на тебя. С таким носом. Но если хочешь, то, черт подери, я бы постарался.
И как раз в эту секунду в закрытую дверь тихо постучали, а потом дверь, которую Грант специально не стал запирать на ключ, чтобы не шуметь, открылась. В проеме стоял Бонхэм, заполнив его и выглядя, как зомби. В глазах застыл глубокий, мрачный, абсолютно пустой взгляд зомби, главным образом, из-за того, что он был пьян.