Выбрать главу

— Четвертый блок в составе 239 военнопленных славян построен. Лагерные номера 907, 912 и 917 умерли ночью от цирроза печени. Лагерный номер 837 остался в бараке: отказали ноги, не может двигаться.

Тут сразу раздался взволнованный голос обер-лейтенанта:

— Унтер-офицер Зальх, как ты мог оставить врага Рейха одного в бараке?

Тот побледнел и тихо пробормотал:

— У него отказали ноги, он не может двигаться.

Взволнованный фон Шмитке начал ходить по трибуне, покачивая головой, что с такими бестолковыми солдатами ему приходится служить. В обер-лейтенанте был заложен талант актера, когда ему надо было, он мог сыграть любую роль для своих подчиненных. Вот и сейчас он ходил по маленькой трибуне, делая вид, что его так озадачил вот этот толстый Зальх. Солдаты повеселели. А бледный воспитатель 4-го блока испуганно смотрел на своего начальника и продолжал уже шепотом твердить:

— У военнопленного больные ноги, он не может двигаться…

Фон Шмитке выпрямился и грозно произнес:

— Зальх, пока ты тут болтаешь всякую чушь, военнопленного уже наверняка нет в лагере. А ну, проверить…

Унтер-офицер и трое блоковых полицейских, как псы, сорвавшиеся с цепей, бросились к бараку, понимая, что судьба каждого из них зависит от их прыти. И впереди всех бежал маленький Зальх. Обер-лейтенант даже покачал от удивления головой: от этого толстяка такой скорости он не ожидал. Больше всех веселились охранники: хохот стоял на всю площадь. Повеселил их сегодня начальник, скрасил серую солдатскую жизнь.

Вот Зальх и полицейские скрылись в бараке. Через несколько минут он выскочил оттуда с восторженным криком:

— На месте!.. Он на месте, герр начальник!.. Мы сейчас его притащим…

Военнопленный Иван Седов, лагерный номер 837, был на своем постоянном месте, на нарах. Да и куда этот бедолага мог деться со своим поврежденным позвоночником. Донимал он его. Ох, как донимал! Временами почти совсем отказывали ему ноги, и тогда он, обхватив руками плечи товарищей, еле-еле двигался. Сегодня у него были невыносимые боли. Несмотря на уговоры друзей, он решил остаться в бараке: будь что будет, но ему уже чертовски надоела такая жизнь. Он понимал, что для немцев скоро станет обузой, лечить его, конечно, не будут, а прикончит его немецкий солдат или блоковый полицейский Лонгвин, на совести которого уже десятки жизней советских военнопленных. Ох, и лют этот зверь, бывший кулак из-под Волосово. Это он, сволочь, каждый день на весь лагерь кричит:

— Большевички-командирчики, у вас был 1917-й, а у нас 41-й.

В это время лучше не попадаться под руку этому кровопийце. «Да, уничтожат меня здесь — вопроса нет, — думал советский военнопленный Иван Седов, лежа на нарах. — И закопают вон там, за шестым бараком, во рву, как закапывают они каждый день десятка два моих земляков… Только вот прожить надо последние минуты так, как подобает русскому человеку. Не просить пощады у ненавистного врага. Жалко, очень жалко, что совсем мало пострелял я их, извергов. Мало приучен был я к стрельбе, да и практики почти не имел. Жалко, что в мирной жизни не готовился я к войне, не учился, как надо стрелять. А ведь возможность была, звали меня ребята в стрелковый кружок. Не пошел, трактор боялся оставить, не доверял его никому, да и с Любашей своей хотелось вечерком погутарить. Где она сейчас, Люба, Любаша моя? Эх, если бы все вернуть назад… Все было бы по-другому». Тяжело вздохнув, Седов с большим трудом переворачивался на другой бок и опять думал.

«Ушел я добровольцем в армию, хотя как трактористу мне полагалась бронь. Не мог я остаться в тяжелое для Родины время дома. Бросили нас, малообученных, совсем не обстрелянных, на фашистов под Красногвардейском, то есть под бывшей Гатчиной. Эх, и дали мы перцу там немцу! Конечно, нужно понимать, что у него техника, опыт войны, да и готовились они наверняка не один год. Вот поэтому и успехи у них, временные успехи. Соберемся и обязательно погоним фрицев. И еще дойдем до Берлина. Вот бы посмотреть, побывать в этом логове. Спросить бы Гитлера, куда же ты, гад ползучий, смотрел, на что надеялся, направляя свои войска на нашу Родину? И спросил бы я его обязательно, но вот разорвавшийся под Красногвардейском снаряд покалечил меня. Не удастся побывать мне в Берлине. Но спросят его, гада, за меня мои друзья-товарищи».

И Седов опять тяжело вздохнул.

И тут к нему подлетел разъяренный полицейский Лонгвин, рывком поднял его с нар и бросил на бетонный пол.

— А ну, сволочь, вставай! — заорал бывший кулак и ударил его плетью с свинцовым наконечником. Жгучая боль обожгла спину Ивана Седова, и он попытался подняться на свои слабые, почти уже неуправляемые ноги. Однако встать ему не удалось. Силы, которыми он так гордился в своей родной Калиновке, почти покинули его. А ведь совсем недавно он играючи подбрасывал мешки с зерном по сто килограмм. Иван стоял на четвереньках, ухватившись рукой за нижний ярус нар, и думал: «Вот и кончилась твоя жизнь, Ванечка, не увидишь ты больше свою дорогую, незабвенную Любашу. Не сядешь ты ранним утром за трактор, не поднимешь уже лемехом черную, дышащую ароматным паром землю-кормилицу».