Выбрать главу

Обратная история – как прислали из Питера в Москву Яшу Гордина, и тот ночь напролет читал у общего знакомца (Володи Левина) рукопись «Трех евреев», само собой, без моего ведома. По командировке КГБ? как представитель питерской мафии (одно другому не мешает)? из личного любопытства?

Спустя дюжину лет встречаю случайно Гордина в «Джей-Эф-Кей»:

– Я слышал, ты собираешься издать свой роман?

К тому времени я сочинил еще парочку, но я все еще автор Романа, как Пруст.

– Не беспокойся, я тебя из него вычеркнул.

Так и есть – чтобы корабль романа не сел на мель из-за мелкотемья. Так только, мимоходом. Не знаю вот только – обрадовал или огорчил вычеркнутого персонажа. Лена Довлатова, сохранившая и даже упрочившая тесную связь с Питером после смерти Сережи, спрашивает теперь, кто тот безымянный литератор в «Трех евреях», ее приятели спорят – Вацуро или Соснора? Соснору я знал поверхностно, Вацуру не знал вовсе. Зато с унтерпришибеевым Гординым дружил довольно тесно. Вот моя питерская компашка: Бродский, Гордин, Длуголенский, Ефимов, Скушнер и др. – постоянный контингент наших с Леной дней рождения и тех, на чьи мы ходили. Не три еврея, а трижды три, включая полукровок. Теща, приехавшая на наши проводы из Питера в Москву, глядя на гостей и не отрываясь почему-то от Фазиля Искандера, лучшего среди писателей из евтушенок, не удержалась и шепнула Лене:

– Посмотри, как много здесь евреев.

В том смысле, что непропорционально много по отношению к населению всей страны.

На наших нью-йоркских тусовках – то же самое: русские – нацменьшинство.

Когда я, за невозможностью издать «Post Mortem» на своей географической родине – его запретили герои «Трех евреев» в Питере на стадии выпуска, стал публиковать главы в «Литературке», «Русском базаре», «Новом русском слове», «Панораме», «Слове», «В новом свете», включая главу «Плохой хороший еврей», именно на последнюю обрушились ортодоксальные критики. Тема и в самом деле вечно актуальна – как для евреев, так и не для евреев. «Неважно, еврей он или нет…» – писал обо мне один критик, на что я в ответ: «Пусть даже я – чукча», хотя из «Трех евреев» очевидно, кто есть кто. А в Интернете я набрел на спор: еврей Соловьев или антисемит? Как будто нельзя быть тем и другим одновременно. Хотя сама постановка вопроса забавна: не еврей или русский, а еврей или антисемит? Пусть гадают, хотя секрет Полишинеля. Как пунктик для меня это больше не существует, и нейтральная формула «чукча Владимир Соловьев» вполне устраивает.

Когда писал «Трех евреев», ощущал себя именно евреем.

Сам жанр меняется со временем. Горячечная, адреналиновая исповедь, записки сумасшедшего, mea culpa, выглядят теперь как «весьма талантливый памфлет» – выписываю характеристику у благожелательного ко мне московского критика Павла Басинского. Может, так и есть? Или это жанр меняется во времени? Что жанр, когда даже название изменилось – с ведома автора, но не по его инициативе. «Три еврея» обрастают легендами, становятся мифом. Вот бы и эту книгу написать как миф, а не как роман и не как воспоминания!

«Мемуарист должен быть страстен и несправедлив. Чтобы не скатиться к объективизму», – выписываю у моего старшего друга Бориса Слуцкого.

А сам попрекал Надежду Яковлевну за мандельштамоцентризм и несправедливость к той среде, которая много лет эту семью питала в прямом смысле. «Еще ораторствуя, я понял, что кругом не прав. Ведь мемуары не история, а эпос, только без ритма. Разве эпос может быть справедливым?»

Лучший пример мемуарно-лирического эпоса – «В поисках утраченного времени».

Но так я не умею, зато умею по-другому.

Карло Гоцци оставил три тома «Бесполезных мемуаров». А я исписал тысячи страниц своими аналитическими воспоминаниями. Теперь бы мне справиться с этим, который про Евтушенко и других, включая Владимира Соловьева, который не из их шестидесятнической шоблы, но дружил со многими евтушенками, включая главного – Евгения Евтушенко.

А прах Александра Петровича Межирова перевез в Москву не он, а Зоя Межирова, дочь поэта и сама поэт. Плотно занимается наследством отца, составляет, выпускает либо способствует изданию книг отца. Человек изумительный. Горжусь нашей дружбой.

Памяти живых и мертвых. Памяти самого себя.

Живых людей превращу в литературных мертвецов, зато мертвецов окроплю живой водой и пущу гулять по свету. Пока пишу, живые помрут, зато оживут мертвые. Вот и меняю их местами. Увековечу тех и других. Смерть всегда на страже, недреманное око, условие существования. Книга, пропитанная смертью. С миром, с прошлым, со смертью – на «ты». Я и ты, а не ты и оно, как ошибочно полагал Мартин Бубер.