Доктор Юман пояснил, что стандартным средством лекарственной терапии при раке яичек является так называемый ВЕР, коктейль из трех препаратов — блеомицина, этопозида и цисплатина — и что все эти вещества настолько вредны, что медсестры при работе с ними используют противорадиационную защиту. Самым важным компонентом был цисплатин, который на самом деле является производной платины и который впервые при лечении рака яичек стал применять доктор Лоренс Эйнхорн, работавший в медицинском центре в Университете штата Индиана в Индианаполисе. До сделанного Эйнхорном открытия рак яичек считался практически неизлечимым, фатальным — двадцатью пятью годами ранее от него умер, среди прочих, известный футболист Брайан Пикколо, игравший за «Chicago Bears». Зато первый человек, которого Эйнхорн лечил платиной, школьный учитель из Индианаполиса, был до сих пор жив.
Если бы я жил 20 лет назад, то умер бы в течение шести месяцев, объяснил мне Юман. Большинство людей полагают, что Пикколо умер от рака легких, но начиналось все с рака яичка, и спасти его не смогли. Он умер в 1970 году в возрасте двадцати шести лет. После этого был открыт цисплатин, ставший панацеей от рака яичек, и первый пациент Эйнхорна, учитель из Индианаполиса, вылечился и живет уже больше двадцати лет — на каждый его день рождения организуется большая вечеринка, куда неизменно приглашают доктора Эйнхорна и всех его бывших медсестер.
Я подумал: «Начинайте же, дайте мне эту платину». Но Юман предупредил, что лечение может сопровождаться очень плохим самочувствием. В мой организм в течение пяти часов пять дней подряд будут вводить три различных противорако\вых токсина. Они будут оказывать кумулятивный; эффект. Вместе с токсинами мне будут давать противорвотные средства, чтобы несколько облегчить страдания, но полностью избавить меня от тошноты они не смогут.
Эти препараты настолько сильны, что постоянно их принимать нельзя. Лечение будет проводиться трехнедельными циклами; одну неделю я буду принимать препараты, а следующие две недели организм будет отдыхать, «приходить в себя» и вырабатывать новую порцию эритроцитов.
Доктор Юман разъяснял все очень обстоятельно, чтобы мы могли подготовиться к тому, что нас ждет. Когда он закончил, у меня остался лишь один вопрос. Это был вопрос, который мучил меня и в следующие несколько недель.
— Какова вероятность успеха? — спросил я. — Какие у меня шансы?
— Шестьдесят — шестьдесят пять процентов, — ответил Юман.
Мой первый сеанс химиотерапии оказался до странности обыденным. Во-первых, никакой тошноты я не испытывал. Я вошел и сел на стул в самом углу, последний в ряду, уже занятом шестью — семью пациентами. Мать поцеловала меня и ушла по каким-то делам, оставив меня с другими больными товарищами по несчастью. Я стал одним из них.
Она подготовила меня к тому, что встреча с больными встревожит меня, но этого не случилось. Напротив, я сразу ощутил свое родство с ними. Для меня стала облегчением возможность поговорить с людьми, болевшими тем же, что и я, и поделиться опытом. Ко времени возвращения матери я уже весело болтал с соседом. Он годился мне в деды, но это нисколько не мешало нашему общению.
— Мама, познакомься, — с задором сказал я. — Это Пол, у него рак предстательной железы.
Мне необходимо продолжать двигаться» — говорил я себе.
Каждое утро в течение первой недели химиотерапии я вставал рано, надевал тренировочный костюм, брал наушники и выходил на прогулку. Я не менее часа, глубоко дыша, занимался быстрой ходьбой. Каждый вечер я выезжал на велосипеде.
Барт Нэгс вернулся из Орландо со шляпой Микки-Мауса, которую приобрел в «Disney World». Он вручил ее мне, сказав, что мне нужно будет чем-то прикрывать голову, когда выпадут волосы. Мы вместе выезжали на велосипедные прогулки, и к нам часто присоединялся Кевин Ливингстон. Барт раздобыл в дорожном департаменте кар — ты прилегающих округов, вырезал и склеил их сделав таким образом огромную карту размером почти в два метра. Мы становились на эту карту и выбирали для себя новые маршруты, долгие извилистые дороги, ведущие в никуда. Смысл был в том, чтобы для каждой поездки выбирать новую дорогу, 1 проходящую через места, где мы еще не бывали, а не ездить все время туда и обратно одним и тем же проторенным путем. Монотонные тренировки быстро надоедают, хочется чего-то нового, даже если в половине случаев ты попадаешь на бездорожье или вообще сбиваешься с пути. Иногда неплохо и заблудиться.
Почему я, болея раком, продолжал тренироваться? Велогонка — это настолько тяжелое занятие и твои страдания настолько велики, что она ощущается как искупление. Ты стартуешь, держа на]своих плечах все мировые проблемы, а после шестичасовой гонки на пороге боли к тебе возвращается душевный покой. Боль так сильна и глубока, что на твой мозг опускается занавес. И ты забываешь, по крайней мере хоть на какое-то время, обо всех своих проблемах, отрешаешься от всего остального, потому что боль и усталость целиком, без остатка поглощают тебя.
Тяжелой работе свойственна бездумная простота, и, наверное, есть доля правды в утверждениях тех, кто говорит, что все спортсмены мирового класса от чего-то убегают. Однажды кто-то спросил, какое удовольствие мне доставляет так долго ехать на велосипеде. «Удовольствие? — переспросил я. — Не понимаю, о чем вы говорите». Я делал это вовсе не ради удовольствия. Я делал это ради боли.
До болезни я никогда не задумывался о том, что же с психологической точки зрения побуждает человека сесть на велосипед и шесть часов крутить педали. Причины меня не очень-то интересовали; многое из того, что мы делаем, кажется бессмысленным, пока это делаешь. Я не хотел подвергать это анализу, потому что боялся выпустить джинна из бутылки.
Но теперь-то я точно знал, зачем крутил педали: если я мог продолжать это занятие, значит, я вроде как и не очень болен.
От физической боли я страдал не так уж сильно, потому что привык к ней. На самом деле я не то чтобы страдал — скорее, чувствовал себя обманутым. Чем больше я думал об этом, тем больше рак мне казался похожим на гонку. Только место назначения изменилось. Рак и велогонку роднили такие физические аспекты, как зависимость от времени, точки контроля через определенные интервалы и рабская сосредоточенность на цифрах и анализах крови. Единственное различие состояло в том, что на болезни я был сфокусирован гораздо больше, чем на любой гонке. При такой болезни я не мог позволить себе проявлять нетерпение или отвлекаться; я должен был постоянно думать о своей жизни, о том, как прожить каждое следующее мгновение. И это сравнение болезни и велоспорта странным образом воодушевляло меня: выиграв жизнь, я одержал бы величайшую в своей карьере победу.
Я был так сосредоточен на успехе, что в течение первого сеанса химиотерапии ничего не чувствовал. Абсолютно ничего. Я даже сказал доктору Юману: «Может, мне нужно увеличить дозу?» Я не пони мал, насколько мне повезло в том, что мой организм так хорошо переносил эти препараты. Мне еще предстояло познакомиться с пациентами, которых выворачивало наизнанку после первого цикла, а к концу лечения я и сам страдал от таких приступов тошноты, которые не могли смягчить никакие лекарства.
Единственным, от чего я страдал в первое время, было отсутствие аппетита. Когда ты проходишь химиотерапию, любая еда кажется отвратительной. Мама ставила передо мной тарелку и говорила: «Сынок, если ты не голоден и не хочешь это есть, я не обижусь». Но я пытался есть. Всякий раз, когда я просыпался после дневного сна, она ставила передо мной тарелку с нарезанными фруктами и большую бутылку воды. Мне нужно было есть, чтобы я мог продолжать двигаться.
«Двигайся», — говорил я себе. Я поднимался, одевался, цеплял наушники — и на прогулку. Я даже не знал заранее, куда пойду. Я поднимался на крутой холм, выходил за ворота усадьбы и шел по дороге.
Пока я мог двигаться, я был здоров.
Через пару дней после начала химиотерапии мы получили уведомление из больницы: