— А насколько это отразится на его самочувствии? — спросила она.
— Вероятно, будут приступы тошноты и рвоты, — сказала Латрис- Но существуют новые лекарства, значительно подавляющие рвотные позывы, если не устраняющие их совсем.
Латрис сказала, что каждая капля вводимых в мой организм химических веществ будет на счету, как и все, что выходит из моего организма. Она объясняла все это так спокойно и лаконично, но вместе с тем емко, что у меня не оставалось никаких вопросов, и даже мама, казалось, успокоилась. Она поняла, что на Латрис можно положиться.
Неделю спустя я вернулся в Индианаполис. В маминой сумке была вся моя история болезни, а также огромная аптечка, битком набитая лекарствами и витаминами. Своих вещей она захватила лишь самый минимум. В Индианаполисе было холодно, а у нее не было даже свитера. Чтобы не замерзнуть, она позаимствовала в самолете плед. В медицинском центре Университета штата Индиана мы прошли утомительную процедуру регистрации. Администратор записывала всю необходимую информацию и задавала нам различные вопросы.
— Какую еду вы предпочитаете? — спросила она среди прочего.
Я сказал:
— Мне нельзя сахар, мясо, сыр. И необходима экологически чистая курятина.
Она скучающе посмотрела на меня и сказала:
— Я спросила не что вам нельзя, а что вам можно.
Я понимал, что это университетская больница, а не ресторан, но мать пришла в ярость. Она встала и вытянулась во все 160 сантиметров своего роста.
— Послушайте, завтра нас ждет операция на мозге, так что даже не пытайтесь здесь со мной
шутки шутить. У нас есть диетолог, который рекомендовал нам определенные продукты. Если вы не в состоянии их обеспечить, мы сделаем это сами.
С этого момента каждый раз, навещая меня в больнице, мама предварительно покупала для меня продукты.
Затем мы проследовали в отведенную мне палату, но мать сочла, что там слишком шумно. Палата располагалась рядом с сестринским постом, и мама, решив, что разговоры медсестер прямо за дверью будут беспокоить меня, настояла на том, чтобы меня перевели в другое место. В итоге я разместился в конце коридора, где было поспокойнее.
В тот же день я встретился с доктором Шапиро, и мы начали подготовку к операции. В качестве первого этапа на мой череп были нанесены цветные кружочки, указывавшие расположение опухолей и места, где Шапиро намеревался делать разрезы, чтобы добраться до этих опухолей.
Эта процедура помогла мне осознать, что меня ждет впереди, и напугала. До меня дошло, что эти кружочки расставляют, чтобы Шапиро знал, где резать мой череп, вскрывать его.
— Латрис, — сказал я, — эта идея со вскрытием
черепа мне ужасно не нравится; не знаю, как я перенесу все это.
Я чувствовал себя совершенно беспомощным. Как бы я ни хотел оставаться бесстрашным и позитивно настроенным, я знал, что люди с опухолью мозга долго не живут. Все остальное вылечить можно; все другие мои органы хоть и важны, но не настолько. Мозг — это что-то особенное. Я вспомнил сказанные кем-то слова: «Стоит прикоснуться к твоему мозгу — и ты уже никогда не будешь тем, кем был».
Мои друзья и близкие боялись не меньше, даже больше моего. Я видел это на лицах каждого, кто приехал оказать мне моральную поддержку: Оча, Криса Кармайкла, Билла, Кевина. Я хотел, чтобы они были рядом, и знал, что они рады быть со мной, потому что им казалось, что так они хоть чем-нибудь могут мне помочь. Но на их лицах, их расширенных глазах и напускной веселости я видел страх и потому пытался шутить и скрывать свою собственную тревогу.
— Я готов раздавить эту штуку, — заявлял я.-
Операция мне не страшна. Я не собираюсь дрожать и вырываться.
Когда ты болен, начинаешь понимать одну вещь: в поддержке нуждаешься не только и не столько ты; бывает, что это тебе нужно поддержать близкого человека. Не всегда получается так, что твои друзья приободряют тебя: «Ты справишься». Иногда мне самому приходилось приободрять их: «Я справлюсь, не волнуйтесь».
Мы смотрели бейсбол и старались вести себ так, словно нам это было действительно интересно — насколько может интересоваться исходом матча человек, которого завтра ждет операция на мозге. Мы говорили о ситуации на фондовом рынке, о велогонках. Продолжали приходить электронные письма и открытки — от людей, которых я вообще не знал или о которых не слышал уже много лет, — и мы сидели и читали их вслух.
Мне вдруг захотелось срочно определиться со своим финансовым положением. Я рассказал о своей проблеме со страховкой Очу и Крису, и мы, вооружившись бумагой и ручками, стали подсчитывать мои активы. «Давайте посмотрим, чего я стою, — сказал я. — Нужно все посчитать. Мне нужен план, чтобы я мог чувствовать, что контролирую ситуацию». Мы определили, что мне хватит денег на колледж, если я продам дом. Мне не хотелось его продавать, но я постарался подойти к вопросу философски. Мне выпала плохая карта. Если деньги потребуются, я так и поступлю. Я сложил все наличные средства и сумму, имевшуюся на пенсионном счете.
Дом: 220 000. Бассейн и земля: 60 000. Мебель и произведения искусства: 300 000. Прочее движимое имущество: 50 000.
Позже в тот же день в палату вошел Шапиро.
— Нам нужно поговорить о завтрашней операции, — сказал он.
— А чего о ней говорить, — отозвался я. — Ведь она сравнительно простая, верно?
— Ну… все-таки немножко серьезнее. Шапиро объяснил мне, что опухоли располагались в хитрых местах: одна над зрительным центром мозга (чем и объяснялось мое ухудшение зрения), а вторая над центром координации движений. Он сказал, что постарается провести операциюпредельно аккуратно, делая как молено меньшиеразрезы — не более чем в миллиметре от опухолей. Однако описание процедуры заставило меня содрогнуться. Не думаю, что до того момента я отдавал себе полный отчет в серьезности предстоявшей операции. Звучало все просто хирург проникнет внутрь и вырежет опухоли. Но когда Шапиро | начал вдаваться в детали, до меня дошло, что его малейшая ошибка будет стоить мне зрения или двигательных навыков.
Шапиро заметил, что я действительно испугался.
— Послушайте, — сказал он, — делать операцию на мозге никому не хочется. Не боятся ее только ненормальные.
Он уверил меня, что после операции я быстро приду в себя: денек полежу в отделении интенсивной терапии и уже через день смогу приступить к химиотерапии.
Вечером мама, Билл, Оч, Крис и остальные отвели меня поужинать в располагавшийся через дорогу уютный ресторан с европейской кухней. Есть мне не хотелось. На голове у меня оставались пятна от стереотаксиса, на запястье висел больничный браслет, но меня уже не волновало, как я выглядел со стороны. Что из того, что у меня кружочки на лбу? Я был рад выбраться из больницы и немного пройтись. Люди пялились на меня, но мне было все равно. Завтра мне голову обреют.
Как человек встречает свою смерть? Иногда я думаю, что гематоэнцефалический барьер имеет не только физическую, но и эмоциональную природу. Возможно, в психике есть некий защитный механизм, мешающий нам признать, что мы смертны, пока в этом нет крайней необходимости. В ночь перед операцией я думал о смерти. Я пытался разобраться в своих ценностях, в смысле жизни и спрашивал себя: если мне суждено умереть, то лучше сделать это, борясь и цепляясь за жизнь или мирно и спокойно сдавшись? Как я проявлю себя? Доволен ли я своей жизнью и тем, чего успел в ней достичь? Я решил, что в целом я человек неплохой, хотя мог бы быть и лучше — впрочем, раку это безразлично.
Я спрашивал себя, во что я верю. Я почти никогда не молился. Я надеялся, мечтал, но судьбу не молил. Я испытывал некоторое недоверие к религиозным организациям, но считал, что во мне есть потенциал духовности и горячая вера. В целом я считал себя хорошим человеком, то есть человеком справедливым, честным, трудолюбивым и достойным. Если я был таким, если был добр к своей семье, искренен со своими друзьями, воздавал Должное общественной жизни и занимался благотворительностью, если не был лжецом и мошенником, то этого должно быть вполне достаточно. И я надеялся, что если я в конечном счете предстану перед судом какой-то телесной или духовной высшей силы, то меня будут судить по моим поступкам, а не на основе моей веры в какие-то книги или того, крещен я или нет. Если Бог есть, я надеялся, что он не скажет мне: «Но ты не христианин, 1 и тебе не место на небесах». Если же он скажет так, я ему отвечу: «Что ж, вы правы. Ну и ладно».