Я также верил во врачей, медицину, хирургию. Действительно верил. «Человек вроде доктора Эйнхорна — вот в кого нужно верить, — думал я. — В человека, 20 лет назад разработавшего экспериментальный метод лечения, который ныне может спасти мне жизнь». Я верил в твердую валюту его умаМ и знаний.
Я понятия не имел, где проходит черта между духовной верой и наукой. Но я верил в саму веру, в ее спасительную силу. Верить вопреки полной безнадежности, когда все свидетельствует об обратном, игнорировать очевидную катастрофу — что мне еще оставалось? И так мы верим постоянно, изо дня в день — я это понял. Мы намного сильнее, чем нам кажется, и вера является одной из самых важных характеристик человека. Верить, когда каждый знает, что ничем нельзя продлить скоротечность нашей бренной жизни, что нет средства от нашей смертности, — это проявление мужества.
Я понял, что продолжать верить в себя, во врачей, в назначенное ими лечение, во все, во что я действительно верю, было самым важным. Должно было быть.
Без веры у нас в жизни не останется ничего, кроме парализующего рока. И он одолеет нас. До болезни я не понимал, не видел повседневной борьбы людей против ползучего негативизма окружающего мира, постепенно удушающего нас цинизма. Бездуховность и разочарованность — вот истинные жизненные испытания, а не какие-то злосчастные болезни или грозящий катаклизмами роковой день миллениума. Теперь я понимал, почему люди боятся рака: потому, что это медленная и неизбежная смерть, сама суть цинизма и бездуховности.
Поэтому я верил.
Когда человек не может вспомнить что-то, тому. есть причина. Я заблокировал в памяти многое из того, о чем думал и что чувствовал в то утро, когда мне делали операцию на мозге, но одно я помню ясно: дату, 25 октября, потому что, когда все кончилось, я был бесконечно рад тому, что жив! Мама, Оч и Билл Стэплтон пришли будить меня в 6 часов утра; тут же прибежали медсестры — готовить меня к операции. Перед операцией на мозге проводится проверка памяти. Врачи говорят: «Мы назовем вам три простых слова и старайтесь помнить эти слова так долго, как только сможете». Некоторые пациенты с опухолью мозга страдают расстройством памяти и не могут вспомнить названные слова уже через 10 минут. Если у тебя опухоль, такие мелочи не запоминаешь.
Медсестра сказала:
— Мяч, гвоздь, дорога. В какой-то момент я попрошу вас повторить эти слова.
Это могло случиться через 30 минут или через три часа, но рано или поздно меня обязательно спросят, и, если я забуду, это будет означать большую беду. Я не хотел, чтобы кто-то думал, что у меня проблемы, — я до сих пор пытался доказать, | что не так болен, как полагали медицинские светила. Я решил для себя запомнить эти слова и потому следующие несколько минут только о них и думал: «Мяч, гвоздь, дорога. Мяч, гвоздь, дорога».
Спустя полчаса врач вернулся и попросил меня назвать эти три слова.
— Мяч, гвоздь, дорога, — уверенно отчеканил я.
Пора было ехать на операцию. Меня повезли по коридору; мама шла рядом до самой двери операционной, где меня поджидала целая бригада врачей и сестер в масках. Они положили меня на операционный стол, и за дело взялся анестезиолог. Мне почему-то очень захотелось поболтать.
— Ребята, кто-нибудь из вас видел фильм «Готова на все»?
Медсестра отрицательно покачала головой.
Я с энтузиазмом принялся пересказывать сюжет: Алек Болдуин играет одаренного, но высокомерного хирурга, которого привлекли к ответственности за профессиональную небрежность, и на суде адвокат истца обвиняет его в том, что он страдает так называемым комплексом Бога — чрезмерно уверен в своей непогрешимости.
Болдуин произносит прекрасную речь в свою защиту — но потом себя же и разоблачает. Он говорит о том, какое напряжение и стресс приходится ему переживать, когда на столе лежит пациент и он должен принимать решения, касающиеся жизни и смерти, за долю секунды.
— И в этот момент, джентльмены, он заявляет: «Я не думаю, что я Бог. Я есть Бог».
Я закончил свою историю, неплохо сымитировав Алека Болдуина.
В следующий момент я издал какой — то протяжный звук и отключился — подействовала анестезия.
Самое интересное, что в истории с героем Болдуина была доля правды, абсолютной истины. Перейдя в бессознательное состояние, я передал в руки врачей свою судьбу, свое будущее. Они усыпили меня, и только от них зависело, проснусь ли я. На этот промежуток времени они стали верховными существами, моими Богами.
Наркоз подействовал так, словно выключили свет: только что я был мыслящим существом, а в следующий момент меня попросту не стало. Анестезиолог, чтобы проверить, правильно ли выбрана доза, перед самым началом операции на короткое мгновение привел меня в сознание. Проснувшись, я понял, что операция еще не закончилась; собственно, она еще даже не началась, и я разозлился. В дурмане я произнес: «Черт возьми, начинайте же».
Я услышал голос Шапиро: «Все в порядке», — и снова отключился.
Все, что я знаю об операции, стало мне известно, разумеется, лишь впоследствии, со слов доктора Шапиро. На столе я пролежал около шести часов. Просверлив череп, он извлек пораженную раком ткань и передал ее патологу, который тут же принялся изучать ее под микроскопом.
Исследовав ткань, они надеялись определить тип рака и насколько вероятно его дальнейшее продвижение.
Но патолог, оторвавшись от микроскопа, удивлением в голосе сказал:
— Это некротическая ткань.
— Клетки мертвы? — спросил Шапиро.
— Да.
Разумеется, нельзя было сказать, что мертва каждая клетка. Но выглядели они совершенно безжизненными и совсем не грозными. Это самая лучшая новость, поскольку это означало, что они не размножаются. Что их убило? Я не знаю, не знают и врачи. Некроз тканей случается не так уж редко.
Выйдя из операционной, Шапиро подошел прямо к моей матери и сказал:
— Он в послеоперационной палате и в полном
порядке.
Затем он сообщил, что извлеченная ткань оказалась мертвой, а это означало, что больше ее не будет — она извлечена полностью.
— Все прошло гораздо лучше, чем мы ожидали, — сказал Шапиро.
Я проснулся… Медленно… Стало очень светло и… кто-то говорил со мной. Я жив. Я открыл глаза. Надо мной склонился Скотт Шапиро. Когда врач вскрывает тебе череп и выполняет операцию на мозге, а потом собирает тебя заново, наступает момент истины. Каким бы умелым ни был хирург, он всегда с тревогой ждет пробуждения и наблюдает за твоими реакциями и движениями.
— Вы помните меня? — спросил он.
— Вы — мой доктор, — сказал я.
— Как меня зовут?
— Скотт Шапиро.
— А вас как зовут?
— Лэнс Армстронг. И на велосипеде я могу надрать вам задницу хоть сегодня.
Я снова начал засыпать, но, закрыв глаза, увидел того доктора, который проверял мою память.
— Мяч, гвоздь, дорога, — произнес я.
И снова погрузился в бездонный колодец наркотического сна без сновидений.
Снова я проснулся уже в тускло освещенной и тихой палате интенсивной терапии. Какое-то время я лежал, отходя от наркоза. Было ужасно сумрачно и тихо. Мне захотелось покинуть это место. Двигаться.
Я пошевелился.
— Он проснулся, — сказала медсестра.
Я спустил ногу с кровати.
— Лежите! — воскликнула сестра. — Что вы делаете?
— Встаю, — сказал я и начал подниматься.
Двигайся. Если можешь двигаться, значит не болен.
— Вам еще нельзя вставать. Лягте.
Я лег.
— Хочу есть, — заявил я затем.
Более или менее придя в сознание, я обнаружил, что вся голова у меня замотана бинтами. Казалось, что замотаны и мои органы чувств, — наверное, сказывались последствия наркоза и протянутые к носу трубки капельницы. По ноге от пениса тянулся катетер. Я ощущал неимоверную усталость, полное бессилие.
Но голод давал о себе знать. Благодаря матери я привык полноценно питаться три раза в день, поэтому мечтал о наваленной горкой горячей еде — подливкой. Я не ел уже много часов, а последний раз меня кормили кашей. Но каша же не еда. Так, закуска.