Сестра покормила меня омлетом.
— Могу я увидеть свою мать? — спросил я.
Спустя несколько мгновений мама тихо вошла
в палату и взяла меня за руку. Я понимал, что она испытывала, как страдала, когда видела меня таким. Я был с ней одна плоть и кровь, вся материя, из которой я состоял, каждая частица меня вплоть до последнего протона в ногте мизинца принадлежали ей, вышли из нее. Когда я был младенцем, она по ночам считала мои вдохи и выдохи. Она думала, что самое трудное осталось в том далеком прошлом.
Я люблю тебя, — сказал я. — Я люблю свою
жизнь, и ее дала мне ты. Я так признателен тебе за это.
Я захотел увидеть и своих друзей. Сестры позволили им входить ко мне не больше чем по двое или трое. Перед операцией я старался всячески по — казать свою уверенность в успехе, но теперь, когда все было позади, мне уже не нужно было скрывать, какое облегчение я испытывал сейчас и как боялся тогда. Вошел Оч, за ним Крис; они взяли меня за руки, и мне стало так легко от того, что можно было расслабиться и рассказать им, как мне было страшно.
— Я еще не кончился, — сказал я. — Я еще здесь.
Я был как в тумане, но легко узнавал каждого, кто входил ко мне, и понимал их чувства. Голос
Кевина дрожал. Он очень переживал за меня, и мне захотелось приободрить его.
— Чего ты такой серьезный? — поддразнил я его.
Он только сжал мне руку.
— Знаю, — сказал я. — Тебе не нравится видеть
Большого Брата побитым.
Пока я лежал и слушал шепот друзей, во мне боролись два противоречивых чувства. Сначала меня захлестнула гигантская волна облегчения. Но затем второй волной пришла злость, и эта вторая волна столкнулась с первой. Я был жив, и я ЗЛИЛСЯ, И одно чувство не могло существовать без другого. Я был достаточно жив, чтобы злиться. Я зло боролся, зло сопротивлялся, я был зол вообще, зол на бинты на голове, зол на то, что лежу, привязанный к койке трубками. Зол так, что выходил из себя. Зол так, что едва не плакал.
Крис Кармайкл взял меня за руку. Мы знали друг друга уже шесть лет, и не было ничего такого, что мы не могли рассказать друг другу, не было чувств, в которых мы не посмели бы признаться друг другу.
— Как дела? — спросил он.
— Отлично.
— Молодец. Ну а на самом деле, как ты себя чувствуешь?
— Крис, я чувствую себя отлично.
— Это хорошо.
— Крис, ты не понимаешь, — сказал я, и слезы начали катиться из глаз. — Я рад всему этому. Даже знаешь что? Мне нравится все это. Мне нравится, что все шансы были против меня, ведь это всегда было так, я другой жизни и не знаю. Это такое дерьмо, но это всего лишь одна из неприятностей на моем пути. И я ее преодолею. По-другому я и не хочу.
В блоке интенсивной терапии я остался и на ночь. Ко мне пришла сестра и протянула мне трубку, сказав, чтобы я выдохнул в нее. Трубка была присоединена к измерительному прибору с маленьким красным шариком. Эта штуковина предназначалась для измерения емкости моих легких — врачи хотели удостовериться, что наркоз не повредил их.
— Дуйте сюда, — сказала сестра. — И не волнуйтесь, если шарик поднимется не выше чем на одно-
два деления.
— Леди, вы шутите? — сказал я. — Это же мойхлеб. Дайте-ка эту штуку.
Я схватил трубку и дунул в нее что было силы. Шарик поднялся на самый верх. Если бы наверху был колокольчик, раздался бы оглушительный ДИНь. Я вернул прибор сестре.
— И больше не приносите мне эту штуку, — сказал я. — Легкие у меня в порядке.
Сестра ушла, не сказав ни слова. Я посмотрел на мать. Она всегда говорила, что я несдержан на язык, и я думал, что сейчас она упрекнет меня за грубое обращение с медсестрой. Но мама только улыбалась, словно я только что еще раз выиграл «Трипл краун». Она поняла: со мной все в порядке. Я возвращался в свое нормальное состояние.
— Скоро, мой мальчик, все будет хорошо, — сказала она.
Утром я вернулся в свою обычную палату, чтобы приступить к курсу химиотерапии. Мне предстояло пробыть в больнице еще шесть дней и получить лечение, результаты которого будут иметь критическое значение.
Я продолжал читать литературу о раке и знал что если химиотерапия не остановит развитие болезни, то при всей успешности хирургической операции я не смогу выкарабкаться. Во всех книгах о моей ситуации говорилось очень лаконично. «Если болезнь прогрессирует, несмотря на цисплатиновую терапию, прогноз неблагоприятен при любой форме лечения», — было написано в одной из них.
Я штудировал один научный труд, посвященный раку яичек, где перечислялись различные способы терапии и соответствующие вероятности выживания, и на полях делах пометки и расчеты карандашом. Но все в конечном итоге сводилось к одному: «Если не удается достичь полной ремиссии после первого курса химиотерапии, шансы на выживание невелики», — констатировал автор статьи. Таким образом, все было очень просто: химиотерапия или сделает свое дело, или нет.
Мне не оставалось ничего другого, кроме как сидеть в постели и предоставить токсинам сочиться в мое тело — и отдать себя на растерзание медсестрам с их шприцами и иглами. В больнице ты не принадлежишь себе. Твое тело как будто и не твое вовсе — оно принадлежит врачам и медсестрам, которые вольны колоть тебя и вводить всякую всячину в твои вены и отверстия. Хуже всего был катетер; приклеенный к ноге, он шел к паху, и когда его прикрепляли, а потом снимали, это было настоящей мукой. В каком-то смысле самую ужасную часть болезни составляли эти мелкие, обыденные процедуры. По крайней мере, во время операции я был в отключке, но все остальное время находился в полном сознании, и мои руки, пах были исколоты. Не успевал я проснуться, как сестры буквально съедали меня живьем.
Зашел Шапиро и сказал, что операция имела полный успех: опухоли удалены и от них не осталось и следа. Никаких умственных нарушений нет, координация тоже в порядке.
— Теперь остается надеяться, что эта напасть не вернется, — сказал он.
Через двадцать четыре часа после операции я вышел в свет.
Как Шапиро и обещал, оправился я быстро. В тот вечер мама, Лайза, Крис и Билл помогли мне подняться с постели и повели в расположенный неподалеку от больницы ресторан. Шапиро ничего не говорил о том, что мне можно, а чего нельзя, поэтому я решил придерживаться прежней диеты. Я надел кепку, чтобы прикрыть перевязанную голову, и мы покинули больницу. Билл даже купил билеты на баскетбольный матч, но это было уже слишком. Почти весь вечер я держался молодцом, но к десерту почувствовал себя неважно, поэтому игрой пришлось пожертвовать, и я вернулся в постель.
На следующий день пришел Шапиро, чтобы снять повязку с моей израненной головы. Пока он разматывал бинты и отрывал марлю от скоб, я чувствовал покалывание. Когда повязка была снята, я посмотрел в зеркало. По скальпу двумя полукругами, словно две застежки-молнии, шли скобы. Шапиро сказал:
— Моя миссия выполнена.
Я рассмотрел скобы в зеркале. Я уже знал, что под кожей мой череп был скреплен титановыми винтами. Титан — это сплав, который используют в производстве некоторых велосипедов, чтобы они меньше весили.
— Может быть, так мне будет легче подниматься в гору, — пошутил я.
Шапиро стал моим добрым другом, и он продолжал заглядывать ко мне в палату, чтобы узнать о моем самочувствии, на протяжении всех последующих месяцев лечения. Мне всегда было приятно видеть его, как бы ни хотелось спать и как бы меня ни выворачивало от тошноты.
Ларри Эйнхорн, вернувшийся из Австралии, тоже навещал меня. Он был ужасно занятой человек, но находил время для того, чтобы периодически встретиться со мной и поучаствовать в моем лечении. Он, как и Николе с Шапиро, принадлежал к той породе врачей, которые помогают тебе понять истинное значение слова «целитель». Мне стало казаться, что они знают о жизни и смерти больше, чем другие, и понимают в людях нечто такое, чего не дано понять другим, — ведь перед ними раскрывается такой многообразный эмоциональный ландшафт. Они видят не только то, как люди живут и умирают, но и то, как мы справляемся с этими двумя обстоятельствами, лишенные масок, со всем нашим иррациональным оптимизмом, ни на чем не основанными страхами и невероятным мужеством, изо дня в день.