Выбрать главу

Похоже, именно этого охранка Морозову и не простила. Вскоре его арестовали снова "за попытку передать на Запад статью антисоветского содержания" и дали восемь лет. В тюрьме и на этапе с ним обращались очень грубо, избивали, в результате чего Марк частично потерял слух. Он писал московским кагебешникам, но те отвернулись от него. Тогда Морозов затеял с ними новую игру: стал разными способами засылать в КГБ информацию о том, что ему, якобы, стали известны от Орехова и еще кое-кого из его коллег особо важные секреты, которыми он готов поделиться, если дело его пересмотрят. Когда Марк попал со мной в одну камеру, он весь был в этой своей игре и почти каждый день встречался для бесед с сотрудниками КГБ.

"Восемь лет мне в тюрьме не протянуть: здоровья не хватит, - писал он мне на бумаге, ибо мы не сомневались в том, что наши разговоры прослушиваются. - А если я вырвусь на волю - представляешь, сколько пользы еще смогу принести!"

Преодолевая слабость и головокружение, я садился на лавку и писал ответ: "Но разве ты не понимаешь, что прежде, чем тебя освободить, они потребуют "отработать" освобождение и удовлетворятся не какими-то туманными намеками, а лишь конкретными сведениями или публичным осуждением правозащитников! Ты ведь не пойдешь на это?" Я смотрел на Марка с надеждой, жалость и гнев душили меня.

- Конечно, нет! За кого ты меня принимаешь! - восклицал он возмущенно, отбрасывая бумагу и карандаш, а потом вновь начинал писать: "Головой надо работать! Даже Орехов говорил, что у меня исключительно развито комбинаторное мышление. На каждую жопу есть х.. с винтом. Что я не смогу их обмануть? А если даже они захотят, чтобы я кого-нибудь осудил... Ты знаешь, какие гадости говорили обо мне такая-то и такой-то? Так что плохого в том, что я скажу о них все, что думаю? Зато если я выйду, ты даже представить себе не можешь, как это будет важно для нашего движения!"

Обращался Морозов ко мне, но убедить пытался прежде всего самого себя.

"Ты что, Марк, с ума спятил? - писал я ему. - Ты веришь сплетням, распускаемым КГБ? А если и вправду тебя кто-то подозревал, то не в КГБ же он говорил об этом, а в кругу друзей! А ты в отместку готов дать против него показания, которые используют на суде!"

Марк быстро шел на попятный, утверждал, что я его неправильно понял, но продолжал настаивать на том, что его освобождение исключительно важно для судьбы всего диссидентского движения, да и еврейского тоже, а потому стоит идти на компромисс с КГБ.

- Ты представляешь, насколько важно сообщить хотя бы о том, как над тобой здесь издеваются! - говорил он.

- Не до такой степени, чтобы продавать им свою душу, - отвечал я, и Морозов менял пластинку.

Как-то, состроив страшную гримасу, мол, сообщаю тебе жуткую тайну, он написал мне: "На Севере я познакомился с работниками секретных предприятий и получил от них карту расположения стратегических ракет в том районе. Если освобожусь, смогу передать все это американцам".

"Да, чушь, которую он несет, становится все опаснее!" - подумал я и написал ответ: "Диссидент не имеет права связываться со шпионажем. Я не хочу ничего знать об этом и тебе не советую".

Через день Марк изобрел новое обоснование своей навязчивой идеи и написал мне, повторяя мои же слова: "Мы не должны быть замешаны в шпионаже. Поэтому карту, о которой я тебе вчера говорил, необходимо уничтожить. Это могу сделать только я". И, решив, видимо, что так звучит недостаточно убедительно, добавил: "Кроме того, в московском КГБ есть наш человек, фамилию которого называл мне Орехов. Только я могу к нему обратиться, больше никто. Теперь понимаешь, почему для меня так важно выбраться отсюда?"

Я возражал ему, пытался, волнуясь, объяснить очевидные вещи. Давление поднималось, сердце болело еще сильнее; я ложился на лавку, а Морозов суетился возле меня.

Боюсь, что я не в состоянии передать всю драматичность ситуации. Передо мной был человек, вызывавший жалость и сострадание одним лишь своим болезненным видом, преисполненный ко мне самых добрых чувств, способный не то что поделиться - немедленно отдать всю свою пайку голодному соседу. Глядя на него, я испытывал смутное чувство вины: да, я не прогонял его, когда он прибегал ко мне с новостями из КГБ, но не очень-то ему верил и не осуждал других, которые отталкивали Морозова, побуждая его к все более демонстративным и менее обдуманным поступкам. Если то, что он рассказывает, правда, значит, все мы виноваты в аресте Орехова.

С другой же стороны, передо мной был фанатик с безумным взором, лихорадочно ищущий оправдания предательству, которое замыслил. Почти ежедневно он ходил на беседы к Балабанову, а возвращаясь, письменно излагал мне все новые и новые аргументы, призванные объяснить, почему он может позволить себе то, на что не имеют права другие. При этом он уходил все дальше от реальности - во всяком случае от той, в которой жил я. Наблюдая за ним, я отчетливо понял то, о чем лишь догадывался во время следствия: если у тебя нет твердых моральных принципов, которые неподвластны законам логики, то ты ни при каких условиях не устоишь в поединке с КГБ. Если позволишь себе поддаться страху, то будешь готов поверить в любую ерунду, которую сам же и изобретешь в свое оправдание.

Морозов записывал по памяти все свои разговоры с КГБ и показывал эти записи мне, но в какой мере его версия соответствовала действительности, сказать трудно - и не потому, что Марк сознательно врал, просто между его поступками и тем, как сам он их воспринимал, была огромная разница.

Слышал Морозов очень плохо, и, как и все глухие, говорил громко, почти кричал. Благодаря этому мне однажды довелось услышать несколько фраз из его беседы с Балабановым: он обещал давать информацию на тех людей, кто "действительно совершал преступления против государства". В другой раз, по словам Вазифа, Марк заверял кагебешника: "Я точно знаю: никаких политических акций в зоне до тридцатого октября - Дня политзаключенного - не планируется".

Когда стало ясно, что моя мягкотелость по отношению к соседу лишь облегчает ему продвижение по пути предательства, что увещевания на него не действуют, а сам факт моей осведомленности о контактах Морозова с КГБ легализует их в его глазах, я в конце концов поставил перед ним вопрос ребром:

- Марк, или ты прекращаешь свои игры с КГБ, или мы с тобой больше не будем общаться.

Морозов страшно обиделся:

- Ты мне не доверяешь?! Но размышлял он недолго.

- Если бы речь шла о моей жизни, я бы не раздумывал. Но от моего освобождения зависят судьбы многих людей. Я обязан продолжать.

У меня не было сомнений: он искренне верил в то, что говорил!..

Я прервал с ним всякие отношения, перестал разговаривать. А вскоре, как потом рассказал мне Пореш, Морозов написал покаянную статью в "Известия". Впрочем, "покаянная" неверное слово, ибо в ней он осуждал не себя, а своих бывших соратников, сводя счеты с теми, на кого его натравила охранка.

Для меня до сих пор загадка, почему этот материал не опубликовали. Тем не менее условия жизни Морозова в лагере после такого шага заметно улучшились. Хотя в дальнейшем в его отношениях с органами, видимо, не все шло гладко: когда он в восемьдесят четвертом году появился в Чистопольской тюрьме, его здоровье было разрушено окончательно. Морозов постоянно получал диетическое питание, но это уже мало помогало. При этом он продолжал регулярно встречаться с сотрудниками КГБ, а после предлагал своим сокамерникам:

- Хочешь, я и тебе устрою диету?

Но никто пользоваться его протекцией не пожелал....

...В сентябре восемьдесят шестого года, через семь месяцев после освобождения, я летел из Тель-Авива в Париж. Стюардесса раздала пассажирам свежий номер "Джерузалем пост", я открыл газету и прочел: "Диссидент Марк Морозов, который некоторое время был сокамерником Натана Щаранского, недавно скончался в Чистопольской тюрьме". Сердце мое сжалось, я услышал голос Марка: "Восемь лет мне в тюрьме не протянуть: здоровья не хватит". Он оказался прав. А я? Был ли я прав в своем отношении к нему? Если бы пленку времени можно было перемотать обратно, вел бы я себя с ним так же или иначе? Но вернувшись в памяти к реалиям ГУЛАГа, я понял: иного пути у меня не было.