Выбрать главу

Мы знали, что воюем за справедливость; у нас не было никаких сомнений в том, что переход от жизни лояльного советского гражданина, переживающего постоянный внутренний конфликт между тем, что он говорит, и тем, что думает, к полной духовной свободе, обеспечивающей гармонию между разумом и совестью, морален. Но лишь в ГУЛАГе я задумался над тем, почему рассказы Торы о чудесах, в которые отказывается верить мой скептический ум, повествования, которые кажутся лишь поэтическим переосмыслением действительных фактов истории, несут в себе такую силу нравственного воздействия.

Арест изменил все. Закрылись тюремные ворота. Огромный мир, раскрывшийся передо мной за несколько последних лет как арена захватывающей борьбы добра со злом, внезапно сжался до размеров камеры и кабинета следователя. Но все, что было мне дорого, значимо для меня в той жизни, я должен был взять с собой в тюрьму. И мир, который я мысленно восстанавливал, оказывался реальнее и сильнее мира Лефортово. Наша связь с Авиталью победила навязанную нам КГБ изоляцию; духовная свобода, обретенная мной, оказалась неуязвимой в условиях неволи. Мистика обернулась реальностью, и своей молитвой я как бы признал над собой власть Верховной силы, существование которой отрицал мой разум.

Книга псалмов была единственным материальным свидетельством нашего трансцендентного единства с Авиталью. Что заставило ее послать мне этот сборник накануне моего ареста? Как случилось, что я получил его в день смерти отца? Но не сказочным героем и не мистическим сверхчеловеком предстал передо мной царь Давид, когда я читал сложенные им песни; это была живая неукротимая душа, терзаемая сомнениями, восстававшая против зла и страдавшая от сознания собственной греховности. Давид был горд, смел, дерзок. Но чтобы успешно противостоять врагам, необходимо смирение пред лицом Господа. Страх Божий вел Давида по долине смерти.

Когда я впервые встретил в псалмах слова "страх Божий", то решил, что имеется в виду боязнь наказания за грехи. Со временем, однако, утилитарность такого понимания стала очевидной для меня, и псалмы, и опыт собственной жизни углубили смысл этих слов. Почему я в Лефортово отказался от сделки с КГБ? Почему был готов умереть из-за неотправленного письма? Почему отказался написать просьбу об освобождении по состоянию здоровья? Почему для меня так важно не отступить ни на шаг к той рабской жизни, которую я вел когда-то? В одном из псалмов сказано: "Тайна Господа -боящимся Его, и Завет Свой он открывает им".

Постепенно я начал осознавать, что страх Божий - это и преклонение пред могуществом Создателя, и восхищение грандиозным Божественным замыслом, и, что особенно важно, - подсознательная боязнь этому замыслу не соответствовать, оказаться недостойным и миссии, возложенной на тебя Творцом, и тех сил и возможностей, которыми он тебя наделил.

"Начало всякой мудрости - страх Божий", - читал вслух Володя, и эти слова царя Соломона подводили итог нашим многолетним духовным поискам.

"Может, это чувство - необходимое условие внутренней свободы человека, - писал я родным, - а значит, и основа духовной твердости? Может, страх Божий - единственное, что может победить страх перед людьми?.. Ну а если вас интересует мое мнение о том, откуда он берется -заложен ли он в нас свыше или человек сам взрастил его в своей душе по ходу исторического развития, - то скажу лишь, что это вопрос о происхождении религии, и я не знаю на него ответа. И хотя мне известно, сколько крови пролилось в попытках этот ответ найти, какое значение имеет он для многих и сегодня, должен признаться, что для меня он несуществен. Я его попросту не ищу, полагая, что это бессмысленно. Так ли уж важно, откуда возникло религиозное чувство - по воле Творца или же человек каким-то непонятным образом сумел сам подняться над своей физической природой? Значимо для меня лишь то, что страх этот существует, что я ощущаю его силу и власть над собой, что он определяет мои поступки и всю мою жизнь, что чувство это вот уже десять лет связывает нас с Авиталью надежнее всякой почты и телепатии".

Тексты Торы и Евангелия, которые читал вслух Володя, я воспринимал по-разному. Хотя евангелические призывы к духовной свободе и любви к ближнему и находили отклик в моей душе, я не мог заставить себя забыть о реальности, созданной людьми, для которых эти верные и красивые слова были руководством к действию. Когда мой товарищ читал отрывок, где евреи кричат: "Пусть он погибнет! Его кровь будет на нас и наших детях!" - я не мог не думать о том, сколько еврейских погромов за два тысячелетия были призваны оправдать эти слова.

Володя почувствовал, что настроение мое изменилось, и, оторвавшись от книги, сказал:

- Знаешь, я согласен с одним французским философом, который сказал, что преследовать евреев именем христианства - все равно что убивать своих родителей ради утверждения "новой правды". Этому не может быть оправдания.

Голос его дрожал, и я, зная Володю уже достаточно хорошо, видел, что слова эти идут из самой глубины его сердца.

Целый месяц, пока нас не рассадили по разным камерам, продолжалось это чтение, и мы оба с Порешем чувствовали одно: какими бы ни были наши пути и молитвы, молимся мы одному Богу. Он оберегает наши души и учит не бояться зла, когда мы идем долиной смерти.

...Все это было полгода назад, а сейчас, в июле восемьдесят четвертого, мы снова - и в последний раз - оказались с Володей в одной камере. В последний, ибо его пятилетний срок подходил к концу, первого августа Пореш должен был выйти на свободу. Но выйдет ли? Ведь в последние месяцы ситуация в тюрьме резко ухудшилась, появились новые инструкции об ужесточении режима содержания в карцере "с целью усиления его воспитательного значения", о борьбе с голодовками - теперь голодающих немедленно помешали в карцер; а главное - вступил в силу тот самый закон, сто восемьдесят восьмая статья. Лишь недавно от нас отделили Николая Ивлюшкина и перевели его в крайнюю камеру, где он и сидел сейчас в ожидании суда. На этом фоне зловещим выглядел тот факт, что в последние два месяца администрация тюрьмы засыпала Володю наказаниями. Не делается ли это для оправдания применения новой статьи? Мы опасались, что КГБ не пожелает смириться с тем, что еще один зек, казавшийся им поначалу легкой добычей, покинет царство ГУЛАГа непобежденным.

У Володи были две очень симпатичные дочки. Когда его арестовали, одной исполнилось два года, другая только что родилась. Девочки росли, взрослели, быстро менялись. Володя следил за их жизнью по письмам жены и фотографиям, но дочки знали отца лишь по рассказам матери и редким весточкам из тюрьмы. Помню, как подолгу сидел Володя над каждым из своих писем, тщательно подбирая слова: ведь они должны были и заменить им отцовскую ласку, и воспитывать их. В последний раз Володя и его жена Таня виделись два года назад - в их родном Ленинграде, куда его возили "на профилактику". КГБ требовал, чтобы Таня повлияла на мужа, но она отказалась. Пореша увезли в Чистополь, и с тех пор он жены не видел: четыре раза подряд его лишали очередного свидания.

Шли последние недели заключения, и напряжение возрастало с каждым днем: выпустят или нет? Родные Володи на воле нервничали не меньше. В одном из последних писем Таня, рассказывая о дочерях, писала, будто бы заклиная этим судьбу: "Пришло время девочкам обрести, наконец, отца. Ты им очень нужен, Володя..."

В самом конце июля у Пореша и Володи Балахонова, нашего третьего сокамерника, были именины, и мы решили немного развлечься, устроить пир. Но какой же пир без торта?

Рассказы о тюремных тортах я слышал не раз, но, как и сказочные восточные яства, есть мне их еще не приходилось. Ведь для изготовления такого деликатеса надо было накопить изрядное количество продуктов, а это возможно лишь при совпадении трех условий: ты достаточно долго находишься на обычном, а не пониженном режиме питания; ты или твои сокамерники не лишены права приобретать продукты в ларьке на три рубля в месяц; никто в камере не находится в таком тяжелом физическом состоянии, когда копить продукты, а не отдавать их товарищу, попросту аморально.