Грохот в доме вывел Сороку из раздумий: Энн-Мэри кинула телефон об стенку, но это был очень старый аппарат, крепче всех известных человечеству, поэтому он непременно переживет такой незначительный пустяк. Сорока потом соберет его обратно, и весь этот спектакль повторится и завтра, и послезавтра, и снова, и снова, и так до бесконечности.
Сорока валялась на матрасе в бассейне, пока не зашло солнце, а мать не отключилась на диване рядом с громко работающим телевизором. Тогда Сорока вытерлась на платформе бассейна и зашла домой.
В доме на Пайн-стрит, где жили они с матерью, стояла темнота. Жалюзи были надежно закрыты, почти на каждом окне висели тяжелые плотные шторы. Кондиционеры выдували затхлый, холодный воздух, от которого по коже пробегали мурашки, если подойти слишком близко.
Вот уже полгода она готовила себе однообразную еду, потому что еда ее вообще мало волновала. Нужно было лишь не потерять заметно в весе и не наслать на себя подозрения школьного психолога, у дочери которого отказали почки из-за медленного угасания от анорексии. Теперь психолог была одержима весом учеников средней школы города Вдали. Она постоянно бродила по коридорам и всматривалась в тела, ища выпирающие кости – ключицы и локти, на которых кожа натягивалась так, что становилась на три оттенка светлее обычного.
Сорока поставила кастрюлю на плиту и достала из шкафа коробку макарон с сыром. У них закончились молоко и масло, так что придется есть всухомятку, еще и сырный порошок слипся в комочки.
Она подошла и выключила звук на телевизоре. Энн-Мэри шумно сопела на диване: от громкого, прерывистого дыхания дрожали картины на стенах гостиной. На кофейном столике, чтобы можно было дотянуться рукой, стоял высокий стакан со льдом и водкой, потому что водка похожа на воду, и они обе могут притвориться, что там точно вода. Сорока редко подходила к стакану, чтобы понюхать его содержимое, но чувствовала запах от матери, которая утром не приняла душ и источала из каждой поры чистый этанол. От этого у Сороки засвербило в носу еще сильнее, чем от хлорки.
Когда ужин был готов, она съела его стоя на кухне, прямо из кастрюли, единственным чистым прибором в доме – деревянной лопаткой, которой перемешивала еду. На вкус макароны напоминали картон, посыпанный сухими опилками, но это ее почему-то успокаивало: знакомый вкус, мелочь, на которую она могла положиться.
На обед Сорока каждый день покупала жирный бутерброд с жареным сыром и пакетик яблочного сока, а на завтрак иногда ела ложку‐другую творога, если не забывала и если творог не зеленел от плесени.
Она уже давно не ела овощей.
Сорока открыла холодильник и нашла брокколи, покрытую настолько противным белым налетом, что сама брокколи едва распознавалась – виднелось только крохотное зеленое пятнышко. Сорока решила ее не выбрасывать.
– Нет тут никаких овощей, – прошептала она, а затем захлопнула дверцу, оставляя голос внутри, чтобы он остыл.
Сорока всегда приходила в школу рано. На это было две причины: она хотела выйти из дома до того, как встанет мать, и добраться до своего шкафчика до того, как Эллисон подойдет к соседнему.
Девочка вытащила все учебники на день, чтобы не возвращаться к шкафчику раньше, чем через полчаса после последнего урока, не сталкиваться с Эллисон и гарантированно не видеть ее после школы. Рюкзак заметно скрипел под тяжестью книг, спина – под тяжестью рюкзака.
Сорока пришла на первый урок и обнаружила, что в кабинете английского, как и ожидалось, пусто. Она любила предсказуемость: ей нравилось, что мистер Джеймс каждый день приходил всего за пять минут до начала занятий, а значит, она пробудет одна в темной комнате сорок блаженных, тихих минут. Она села у окна в дальней части класса, вытащила домашнее задание, которое должна была сделать на выходных, и невидящими глазами уставилась на учебную программу, пытаясь сосредоточиться: