Выбрать главу

Миновав Таганскую площадь, мы пошли по тихой, мощенной булыжником улице с двухэтажными старинными, давно не ремонтированными домами. Но здесь стояла такая провинциальная тишина, что душу охватывал покой, едва только нога ступала на мостовую. С высоких тополей слетал пух, плыл в воздухе, лез в глаза, застревал в волосах. Этот легкий летний снег вызывал у Андрея какое-то особое чувство, ощущение чуда, прихотливой игры природы.

Белые хлопья, послушные ветерку, кружились в теплом воздухе, то вздымаясь вверх, то неожиданным потоком устремляясь под ноги прохожим. Андрей не мог не любоваться нежданной зимой, но одновременно деловито зажигал спичку и точно выстреливал ею. Горящая спичка поджигала белоснежную массу пуха у обочины тротуара. Огонь радостно вспыхивал и бежал рядом с нами, а мы как ни в чем не бывало шли и разговаривали. Иногда Андрей прищуривался и смотрел вверх на снежную бурю, но главным образом следил за тем, чтобы огонь не гас, время от времени подбрасывая в него горящие спички. Я рассказывал Андрею про свою армейскую жизнь, и он с интересом слушал. У ближайшего киоска он задержался, чтобы купить новый коробок спичек, и когда в ожидании я прервал рассказ, осуждающе посмотрел на меня: «Ну, продолжай, рассказывай… я все хорошо слышу».

Мы шли, я говорил, бежал почти бездымный ручеек огня вдоль тротуара, а в воздухе плыли легкие пушинки летнего снега…

И слышался шаловливый детский смех, и голос монаха Рублева говорил бессмертные слова о Любви, и плавал тополиный пух у белых стен новых княжеских хором, и разливался праздничный белый свет Божьего летнего дня… Когда я смотрю эту сцену в «Андрее Рублеве», я вспоминаю тот далекий день 1955 года и старую московскую улицу. А сердце невольно сжимается, потому что я знаю, что следующей сценой фильма будет сцена жестокого и предательского преступления — ослепления мастеров.

Таганская квартира

В тот Троицын день, когда плавал над Москвой тополиный пух, шли мы с Андреем по улице под названием Большая Коммунистическая. До революции называлась она Большой Алексеевской (по фамилии отца Константина Сергеевича Станиславского, Сергея Алексеева, богатого промышленника, владельца золотошвейной фабрики на соседней Малой Алексеевской, то бишь Малой Коммунистической улице). В XIX веке на ней стояло два дома семьи Алексеевых, в которых большевики устроили Рогожский райком партии и, кажется, Дом просвещения. На этой же улице с 1913 года жил мой дед — в доходном доме 14 и в квартире 14, на дверях которой висела медная табличка с надписью «Доктор Гордон». Летопись семьи включала даже веселую поэму под названием «Кругом четырнадцать». Была квартира большая — пять комнат, одна с эркером, громадная столовая, легко становившаяся залом для танцев, кухня, чулан, ванная комната и прочие вполне современные, хотя и дореволюционные удобства (до войны я бывал в ней редко из-за развода родителей).

Когда я демобилизовался из армии и приехал в Москву, то попал прямо в интерьер 1913 года. Как стояли тогда, так стояли и теперь резной буфет с корабельными стеклами и медными переплетами, раздвижной стол, покрытый зеленой плюшевой скатертью с орнаментом в стиле модерн. Над столом висела тяжелая люстра с бронзовыми гирьками, позволявшими менять ее высоту, вдоль стен диваны с валиками, кресло-качалка, две китайские ширмы, рояль из карельской березы, этажерки с годовыми подписками «Нивы» и книжный шкаф, набитый модными писателями той эпохи: Леонид Андреев, Генрик Ибсен, Кнут Гамсун, поэты Серебряного века. В шкафу теснились тяжелые альбомы с фотографиями мхатовских постановок и знаменитых мхатовских актеров. На стене — большие фотопортреты кумиров тех лет: Льва Толстого, Короленко и Чехова.

Ко времени моего приезда все эти вещи заметно одряхлели. Диваны и ширмы выцвели, рояль был расстроен. В книжном шкафу, пахнувшем пылью, появились книги нового времени — «Капитал» Маркса, Конституция СССР, сочинения Ленина и Сталина. Лишь после хрущевского доклада старая коммунистка Мария Николаевна после долгих колебаний и под напором молодежи решилась выкинуть Сталина на помойку.

Этот семейный интерьер начала века мне нравился, и я хотел показать его Андрею, — уж он-то сможет оценить ушедшее время. Но Андрей не выказал особого удивления — чертовски сдержанным был человеком, ну разве бегло оглядел залу и сразу подошел к роялю. Присел на круглый винтовой табурет, подкрутил его по своему росту, снова сел и стал слегка трогать клавиши, ища расстроенные струны.