Тем не менее, намучившись со своим «Андреем Рублевым», Тарковский искренне сострадал Шукшину, попавшему в те же иезуитские ермашовские лапы.
О «Калине красной» Андрей после просмотра говорил сдержанно. Картина была не в Андреевом вкусе, это я понимал. «Хороши документально снятые сцены: хор зэков и эпизод со старушкой, рассказавшей о своем хорошем, но пропащем сыне», — сказал по этому поводу Тарковский.
Вообще, говоря о дарованиях Шукшина, Тарковский на первое место ставил его актерский талант, затем писательский и лишь на третье — талант собственно режиссерский. Но во всех случаях — яркий талант.
Прощание
…Дальше — кладбище. Правительственное. Почетнее не бывает. Приехала вся команда из Дома кино: автобусы, много автобусов, машины всякие, государственные, личные, тоже много. У ворот стража и толпа народа — тысячи две. По тому времени неожиданное распоряжение: впускать всех. И плотину прорвало. Нас с Андреем этот поток захватил, понес, разъединил. Люди, стараясь занять место получше, рвались вперед, по могилам, толкаясь и топча траву и цветы. Среди всей этой «ходынки» вижу неспешно идущую мать Шукшина. Лицо с выражением достоинства, только опухшее, окаменевшее, но глаза видят все, что происходит вокруг. Сын у нее был такой же зоркий. Позже прочел в публикации Лидии Шукшиной слова Васи: «А вот мать моя… Много сил, собственно, всю жизнь отдала детям. Теперь думает, что сын ее вышел в люди, большой человек в городе. Я у нее учился писать рассказы». Еще трех теток вспомнил Вася, вдов образца 1941–1945 годов. «Редкого терпения люди! Я не склонен ни к преувеличению, ни к преуменьшению национальных достоинств русского человека, но то, что видел, что привык видеть с малых лет, заставляет сказать: столько, сколько может вынести русская женщина, сколько она вынесла, вряд ли кто сможет больше, и не приведи судьба никому на земле столько вынести. Не надо».
…Попрощались, зарыли, отзвучала музыка, все честь по чести. Андрея я потерял в толпе, выходил с кладбища с Юлием Файтом.
Тысячная толпа развернулась и стала покидать кладбище. Безумие прощания и горя прошло. Теперь народ уже шел не по чужим могилам, а по дорожкам. Тихо брели к метро все живые, все продолжающие свое жизненное дело. Вот уже кто-то заспешил, кто-то рассмеялся. Милиционеры вели под белы ручки загулявшего раззяву, чуть не угодившего под машину. Сильно хотелось выпить водки.
Я пытался вспомнить, когда последний раз встречался с Васей, и вспомнил. Было это примерно месяц назад в холле «Мосфильма». Шукшин в окружении людей из созданной на «Мосфильме» группы будущего «Степана Разина» шел к выходу. Был конец рабочего дня, он был уже усталым, но, на свою беду, встретил меня. Пришлось ему знаком руки осадить сопровождение и отойти со мной в сторонку. Он почему-то разволновался и стал жаловаться, что в сценарии «Разина» не получается одна фигура, что это сильно волнует его, не получается у него, у автора, и что нужно еще напрячься. Я вглядывался в лицо Васи, уставшее, измученное и поэтому постаревшее. Кто-то деликатно стоял невдалеке и всем своим видом показывал, что разговор нужно заканчивать, даже напомнил, что машина ждет. Сквозь поток Васиной речи я не мог вставить и слова, да слова и не шли. Я чувствовал, что его задерживает со мной только чувство долга старого товарища и боязнь пренебречь этим долгом. «Вася, — говорю — иди. Ты на съемку уезжаешь?» Он прервал речь, как-то странно посмотрел на меня и, наверное, почувствовал облегчение. «Иди-иди. Счастливо тебе долететь!» — «Ну, ладно, тогда я двину, Санек! Бывай!» Группа дождалась его и уважительно стала пропускать Шукшина к выходным дверям. Больше я его живым не видел.
«Давай попьем чайку»
История с иконой Спаса, которую Вася когда-то оставил нам на хранение, имела свое продолжение. Я давно вернул ее Василию. Как-то были вместе с ним на просмотре картины Феллини «Амаркорд» в Доме кино — это было незадолго до его смерти. Фильм кончился, и Вася предложил поехать к нему домой. По дороге Шукшин очень хвалил картину — не восторженно и не взахлеб, а раздумчиво, серьезно. Сказал: «Это тебе не народное, матвеевское кино, это большое, настоящее Кино».
Приехали домой — в его новую просторную квартиру рядом с проспектом Мира, на Бочкова, 5. «Давай попьем чайку. Я теперь другого не пью», — грустно сказал он. Мы давно не виделись и разговорились о том о сем. Спрашиваю: «А где же та икона?» Он подумал, встал на стул, на котором сидел, протянул руку к шкафу, пошарил там наверху и достал — пыльную, давно не тронутую. Отер тряпкой, посмотрел на пресловутую надпись на обратной стороне, как-то отчужденно и сокрушенно помотал головой и положил икону снова на шкаф. Был он тогда весь в мыслях о работе, и о религиозности его я спросить не решился. Верующий он был человек или нет, меня в то время не интересовало. Он был очень совестливый человек — это и была его религия.