Выбрать главу

По соседству, в старых домах застройки 50—60-х годов, жило много мосфильмовцев, может быть даже треть или четверть всех студийных работников (на студии работало пять тысяч человек). Близкое соседство жилья и работы не всегда удобно. На работе человек устает, ему хочется сменить «среду обитания». Но и в доме, и во дворе, и в магазинах — все те же лица. Это раздражало многих, и Андрея тоже. Конечно, ему не приходилось стоять в очередях за картошкой или водкой, но его личная жизнь оказалась теперь на виду. Разумеется, всерьез такие вещи не могли его беспокоить, но нервы уже сдавали. Многолетняя драма «Рублева», изнурительная борьба с руководством кино за право художника на свое творение измотали его. Он был признан, но партийная пресса писала о ком угодно, только не о нем, хвалила кого угодно, только не его. Зато на партсобраниях по написанным в райкоме партии текстам его ругала очередная партийная дама с модной прической (халу сменила «бабетта», или «вшивый домик»). Добавить к этому долгую неопределенность в личной жизни, ночевки по домам друзей, иногда случайных, столкновения со всякой мерзостью жизни — неудивительно, что он стал жестким, недоверчивым до подозрительности и скрытным.

Понять глубочайшие изменения его личности в то время было делом непростым. Даже в разговорах с друзьями речь шла чаще о недовольстве системой и тупости режима, чем о философии искусства, путях его развития в Советском Союзе. Разумеется, обсуждался текущий кино- и театральный репертуар, и Тарковский констатировал: одна видимость, подделка искусства, падение его уровня, общее падение нравов. Сокровенные мысли доверялись только дневнику и избранному кругу ближайших друзей. Его фундаментальные взгляды на окружающий мир становились более зрелыми, он внутренне рос, приходил к признанию иррациональности бытия и его божественности. Я понимал это не сразу, еще долгие годы с этим разбирался.

Между прочим, стал я замечать, что Андрей занимается йогой, пользуясь свободными часами, и занимается регулярно. Я терпеливо ждал окончания этих занятий, иногда по нескольку часов. А когда начиналась беседа, ее могла прервать приехавшая машина, которая увозила его к врачам-психологам. Активная внутренняя жизнь была расписана по часам. Он иногда иронизировал над своим «расписанием», но признавался, что это его бодрит.

Вообще, семидесятые годы принесли новые веяния и соблазны. В литературной и студенческой среде началось увлечение дзен-буддизмом, ходили по рукам сочинения Блаватской (Андрей презрительно отмахивался от нее). Парапсихологи «вершили чудеса», «пассы» восточной женщины над полуживым генсеком получили официальное признание. Андрея это интересовало. С одной стороны, отмахивался, но с Джуной Давиташвили встречался. И правильно делал, углублялся в материал. Помню, что еще в шестидесятые годы он рассказывал многим, и мне в том числе, о спиритическом сеансе, на котором вызывали дух поэта Бориса Пастернака. Его спросили, сколько фильмов снимет Тарковский. «Семь», — ответил Пастернак. Правда, говорить о «столоверчении» во времена марксизма-ленинизма в брежневском исполнении было не принято: могли обвинить в досужей болтовне и «возрождении декадентства». Но Тарковский в это пророчество верил.

При свете зеленой лампы

Сначала о «Зеленой лампе». Так назывался литературный кружок во времена совсем юного Пушкина. «Зеленая лампа» — это символ ученых бесед о литературе и об искусстве. Мне всячески хотелось бы упростить и разорвать цепочку подобных ассоциаций, потому что зеленую лампу, что стояла на столе у Андрея Тарковского, подарил ему Анатолий Солоницын. Была бы лампа другого цвета — и глава называлась бы по-другому. Но и при свете любой другой лампы для меня все равно говорилось бы много интересного.

Обретя вторую семью, Андрей разошелся почти со всеми старыми друзьями. Давно не было с ним Кончаловского, с некоторых пор — Ромадина, Мишарина, даже Юры Кочеврина, школьного друга, которого ценил и любил всю жизнь. И со мной он сохранил связь лишь как с родственником. Но ценил эту связь. Берег хрупкий теперь баланс отношений с матерью и сестрой. Изредка случались возвращения к студенческим, товарищеским отношениям, хотя уже без той, прежней, теплоты. Но интеллектуальные беседы были в полном ходу.

В новой квартире он, как всегда, много читал (в семье его матери вообще читали много и быстро — завидная генетическая черта). Вот и в этот мой приход я застал Андрея лежащим на диване с книгой в руках. Он перечитал еще раз всего Достоевского и всего Льва Толстого от корки до корки. Сказал мне, что с Толстым покончено, и поставил том на полку. Что это означало, я не очень понял — может быть, что девятнадцатый век для него пройден и возвращаться к нему он не будет. Но понял я его неправильно. Оказалось, что после «Соляриса» Андрею уже не хотелось снимать ни Достоевского, ни Толстого. На первый план вышло «Зеркало». Однако, судя по дневниковым записям последнего года жизни, ведшимся в больнице, Толстой оставался в числе его любимых писателей. И вообще, не нужно забывать, что уникальный русский, в то время — советский, кинорежиссер жил в русской культуре, а она, как известно, литературоцентрична. И есть какая-то странная арка в его судьбе — он пришел во ВГИК с томом «Войны и мира» под мышкой и уходил из жизни, цитируя в дневнике, даже в предсмертные дни, Льва Толстого…