Воплю, враз забывая обо всём, столь же привычно и весело-строго:
— Арчи! Фу! Мы в губы не целуемся!
Вот шею и щеку, по которой он успевает радостно и широко лизнуть мокрым языком, я на растерзание отдаю. Терплю и вздыхаю, пока слюни на меня старательно намазывают, пыхтят шумно и жарко куда-то в ухо, попутно пытаясь залезть повыше.
И по носу, заставляя зажмуриться, мне радостно виляющим хвостом прилетает.
Вот же…
— Ивницкая, забери свою шаверму!
— Офигела⁈
— Почему? Смотри, он откликается. Он уже привык.
— К чему? К тому, что вы с Измайловым два дебила? Арчи, не слушай её. Иди к маме, — Ивницкая глазами сверкает гневно, отбирает у меня ребёнка, чтоб нежно просюсюкать и в мокрый нос чмокнуть. — Никакая мы не шаверма. Мы красивые и холосие, да? Только холодные, потому что погода ныне…
В сторону кухни, воркуя про красивость и хорошесть, они чинно уплывают.
А я вот торможу.
Приваливаюсь к закрытой двери, чтоб выдохнуть и, прислушиваясь, улыбнуться. Теперь, когда она явилась, я могу и дышать, и улыбаться, и… не думать. Рядом с Ивницкой, как и всегда, нет места для тяжёлых и тягуче-прилипчивых мыслей.
Они не выдерживают конкуренции.
Вытесняются.
Пока она, прибавляя громкость, продолжает бодро и сердито:
— Так вот, погода сегодня писец, Калинина! Ду-барь на улице. Слышишь? Жуткий и промозглый ду-барь. Кто в середине ноября свадьбы играет, а, Калина? Мы от машины десять метров до подъезда дошли, и то у Арчи уши замерзли. И лапы. А я нос не чувствую.
— Я слышу. Не ори, — я, приваливаясь к дверному проему, прошу на автомате, предлагаю от щедроты душевной. — А по носу могу дать. Сразу почувствуешь.
— Низзя быть такой бессердечной, Калинина! Ты ж врач!
— Ты тоже. Кофе будешь?
— Который опять убежал?
— Он не…
— И газ ты не выключила, — она подмечает едко, пока я, проследив за её взглядом, едва слышно чертыхаюсь и к треклятой плите бросаюсь. — Шикуешь, мать. Тебе что, Гарин после свадьбы пообещал всю квартплату оплачивать?
— Чего?
— У тебя вода хлещет, — свой умный вопрос Ивницкая поясняет, отпускает на пол Арчи, чтобы, обдав запахом духов, к раковине протиснуться и краны завернуть. — И тут, и в ванной. Кофе ты вылила, себя не вымыла. Калина, ты…
Я… я ничего.
Ничего я не сделала, только вспомнила.
И под понимающим — до отвращения понимающим — взглядом Полины Васильевны эти воспоминания перед глазами вновь встают. Никуда-то — проклятье! — они не отправляются, не смываются вместе с кофе.
— Нам меньше чем через час надо быть в отеле, — она напоминает тихо, отставляет со звучным стуком турку, которую в руках покрутить и так и этак успела. — Надо собираться, так что давай. Я кофе сварю, а ты пока в душ.
— Спасибо.
Мне же, правда, надо.
Под воду.
Горячую.
Иль кипяточную, как ворчит Ивницкая, добавляя, что у меня тяга к мазохизму. Измайлов же, как-то выпендриваясь, умудрился обозвать это селфхармом.
Придурок.
А я…
Я, перешагивая бортик ванны, глаза закрываю, запрокидываю голову, ловя губами воду, что по плечам и лицу, падая, бьёт. Она стучит по плитке и дну ванной, попадает брызгами в уши и нос, в рот.
Эта вода склеивает в тяжёлые жгуты-змеи волосы.
Тогда… тогда, тоже сплетая пряди, шёл дождь.
— Куда? Куда-а-а ва-а-ама? На Курфюрстенд-а-а-амма, — я тянула и растерянно, и отчаянно, и с долей раздражения.
Три круга вокруг двух корпусов больницы этому раздражению крайне способствовали. Особенно, если прибавить субботу на календаре, восемь часов три минуты на часах и минус два на градуснике.
То, что учиться в меде — на квесты не ходить, за два месяца оной учёбы я поняла и осознала весьма так хорошо, местами даже прониклась, но… такое «но». Всё началось в прошлую субботу, когда с плохо замаскированной радостью нам объявили, что следующие два занятия пройдут в паллиативном отделении, а значит целых две субботы наши, не облагороженные и каплей интеллекта, рожи видеть не придется.
«Идете сразу туда, — в самом конце пары бодренько сообщил наш дражайший Анатолий Борисович и на всякий случай уточнил. — Сюда заходить не надо. Поняли?».
Поняли.
А вот теперь понимали окончательно, что туда — это непонятно куда.
В первом, терапевтическом, корпусе никакого паллиативного отделения, как сказали на вахте, не было. В хирургическом же внизу было пусто, поэтому четырёхэтажное здание, ставшее за последние двадцать минут мне таким родным и близким, в поисках каких-либо указателей и вывесок я обошла на четыре круга.